хорошо, просто. Руки мои вдруг сами собой вцепились в грудь и вырвали кусок. Причём кусок не плоти и крови, а какого-то серого пластилина. Потом ещё один, и ещё. Не было теперь ни костей, ни органов, один лишь пластилин, в котором руки копались с нарастающим нетерпением, явно что-то ища.
«Ты станешь никто, а никто станет тобой».
Ноги окутало белой пеленой, и теперь я увидел других. Людей из списка, силуэты со стены, «сородичей». Словно какой-то второй слой реальности открылся, и всюду они. Стоящие поодиночке, увязающие ногами в белой пелене и почти слившиеся с окружающей темнотой. Гитарист, цветоводша, писатель, кулинар. Кто ещё?
Виднелись и пустые места. Это от тех, кто покончил с собой? Как Боря и Владик? Художник, поэт… Запахи, цвета, хаос… Кто-то может отличить красный от зелёного и чует, как пукнул сосед по трамваю, а кто-то использует запахи и цвета, чтобы сочинять, рисовать, играть, создавать нечто новое, творить.
Только теперь я понял, что объединяет всех потонувших в дыму – творчество! Вот он, их личный, персональный хаос! А куски пластилина всё падали и падали на пол, руки шарили внутри меня, продвигаясь глубже, нащупывая что-то тёплое, сокровенное.
«Никто слепит тебя заново».
Взгляд вдруг упал на чёрно-белые лица родителей под оргстеклом.
«Нет, спасибо. Меня уже слепили».
Это была моя собственная мысль, за которой последовало моё собственное решение. И раз уж никто так рьяно боролся с любым творчеством, я знал, чем его одарить.
– Я – никто, я ничто,
Моё сердце пусто.
Я нигде, никогда,
Моя кровь как вода.
Поначалу он, кажется, не понял происходящего. Может быть, даже принял эти строки за акт смирения. А вот «сородичи», задетые моими словами, зашевелились. И дальше я уже обращался к ним. К каждому.
– Ты – чужой, ты – другой,
Повернулся спиной,
Прикрываясь рукой,
Прячешь взгляд неживой.
Мы похожи с тобой,
Как две капли воды.
Мы слились с темнотой,
Так боясь темноты.
Обрывки, кусочки, сочинённые и мной, и Владиком, сливались воедино, как по маслу, образуя даже не стих, а какую-то вдохновенную речь, почти заклинание.
– Уколовшись едва,
Мы тупим остриё,
Изменяем словам
И теряем чутьё,
Забываем цвета,
Зарываем цветы.
Опускаем глаза,
Убиваем мечты…
Они оборачивались и смотрели на меня. То тут, то там среди темноты проблескивали взгляды, а некоторые из «сородичей» даже дёргали ногами, силясь высвободиться из вязкой пелены. Никто опомнился и впился в меня изнутри десятками раскалённых игл, когтей, зубов или чёрт знает чем ещё.
Тело было уже не из пластилина, а снова из плоти и крови, и от внезапного прилива раздирающей в клочья боли я задохнулся и почти потерял сознание. Но именно этого он и хотел – заставить меня сдаться, заткнуть раз и навсегда. Но я ещё не всё сказал, а потому, намертво сцепив зубы, мученически кривясь и дрожа, как эпилептик, зашептал:
– В спину нам и в лицо
Дуют ветры зимы.
Мы – никто, мы – ничто,
Но у нас есть лишь… мы.
Жгучая боль внутри достигла апогея, последнее слово вырвалось жалобным вздохом, и я отключился. Растворился, рассыпался, утонул в темноте, в неизвестности, в мириадах серых, мечущихся в дыму «сородичей».
А потом вдруг в руке что-то задрожало. Я открыл глаза и понял, что всё ещё сижу в кресле, держа блокнот и отчаянно вибрирующий мобильный. Глянул на экран – пришло несколько заявок в друзья и несколько подтверждений моих заявок. Устало усмехнулся – негусто для поэта-вдохновителя. Хотя лучше, чем ничего. Для начала, для затравки.
Я поднялся, ощупал себя, осмотрел и, удостоверившись, что весь мой «пластилин» на месте, подошёл к окну. Только-только начинало светать, и на востоке вот-вот должно было выглянуть из-за горизонта ленивое утреннее солнце. Телефон снова задрожал – на этот раз сообщение, от девчонки-иностранки. «Nobody’s gone».
И как это понимать? Никто ушёл? Никто не ушёл? Или и то, и другое сразу? Вот же чёртов английский! И что теперь думать? Ведь нет дыма без огня – это каждый знает. И где горит этот огонь, что так жаждет отобрать мой личный хаос? Когда это пламя снова пришлёт своего дымового подручного? Что я успею сделать до того момента?
Я не знал ответа ни на один вопрос. Поэтому просто стоял перед окном и, глядя на разливающийся рассвет, радовался его краскам.
Александра Никогосян. «Ведьмины болота»
… – Внимание! – гнусаво сказал громкоговоритель… – Поезд номер… Повторяю…
Молодой человек, над головой которого как раз и расположился гнусавый громкоговоритель, в повторах не нуждался. Он прекрасно понял, о чем идет речь, подхватил за выдвижную ручку небольшой чемодан на колесиках, повесил на плечо старенькую спортивную сумку и двинулся к выходу на перрон. Одет он был просто – джинсы, тонкий кашемировый свитер и кроссовки. Не слишком длинные светлые волосы, собранные в хвостик, и аккуратная, ухоженная бородка. Звали молодого человека Роман, двадцати шести лет, не женат.
Его можно было принять и за удачливого бизнесмена средней руки, и за врача, и за геолога. Да за кого угодно…
На самом же деле Троицкий Роман Викторович был потомственным священником, в его роду был даже священномученик, расстрелянный за Христа в тридцать седьмом году прошлого века.
* * *
За три с лишним года служения священником отец Роман научился любить совершенно посторонних людей как своих родных, с болью смотрел, как тяжелым грузом висят на них грехи, утягивают в тоску, отчаяние и депрессивное болото безразличия. Как мог помогал им вытаскивать на свет Божий эти забытые и полузабытые грехи, к исповеди подходил не формально, а ответственно и очень серьезно. Иногда люди стеснялись и не говорили самого важного, иногда и грех за грех не считали…
«Подумаешь, все так делают, я один, что ли…» – так мыслили многие, ошибочно полагая, что раз «все» – то не так уж и страшно…
Отец Роман твердо верил, что с его разрешительной молитвой Господь снимает с человека груз ошибок. Было тяжело, иногда очередь исповедников растягивалась на три-четыре часа, не меньше, особенно по праздникам, но и тогда отец Роман не отступал от своих правил. Не отпускал человека, пока не выскребет до донышка, не очистит до блеска тот сосуд, который доверил ему