меня, честно признаюсь, застращал. Я в детстве Коськиного брата терпеть не мог. Рыжим шпионом обзывал, потому что он Константину шагу не давал ступить без себя. Но по справедливости, если мы влипали в какую- нибудь историю, Рудик нас всегда выручал.
Лавров пришел, когда стол был уже накрыт.
— Слушай, а что всё же с твоей рукой? — полюбопытствовал Васич, разливая уху по тарелкам.
— Да обжегся я здесь на кухне.
— Ну, ты даешь, огнепоклонник. Я думал тот костёр, который мы с тобой на нашем огороде устроили, — последний. Или ты на старости лет в детство впал?
— Это для тебя тот костер стал последним. Мой — в пепельнице у деда догорел, — засмеялся Константин. — Тогда во всех военных фильмах разведчики шифровки (Алекс- Юстасу) в пепельницах сжигали. Ну и в пепле от дедушкиного свидетельства о рождении только и осталось, что уголок с гербовой печатью. Я же думал, что нашел самую, что ни на есть старую ненужную бумажку. Дед, когда увидел, ничего не сказал, только за сердце схватился и вышел из комнаты. Зато Рудька так меня огрел моей же папкой с тетрадями, что я со стула свалился.
— А меня батька дрыном каким- то лупил. У них с кумом под той сорной кучей, которую мы с тобой подпалили, заначка хранилась. Мы еще с тобой удивлялись, с чего это трава так здорово горит.
— Да, — после паузы продолжил Васич, — дед Муха недавно преставился.
— Это сосед ваш, замшелый такой дед? Так ему уже лет сто, наверное, было?
Вообще, вредный был старик. Проходу от него не было, вечно ко всем придирался. Хотя, конечно, без него чего- то в нашей Сосновке убудет. Своеобразия какого- то, что ли.
— Настырный, конечно, был старик, но вообще — добрый. Знаешь, он мне маленькому трещётки из рыбьих пузырей делал. Высушит пузырь, набьёт горохом — куда там теперешним погремушкам! Я бегаю с ними, ору, кур пугаю, а он сидит на лавочке, счастливый такой, и улыбается во весь свой щербатый рот.
А помнишь, как он нас спас? Ну, когда мы с тобой проверяли закон левой ноги. Левой или правой? Забыл. Ну, ты сказал, что у какой- то ноги шаг короче, и, если идти прямо, все равно опишешь круг и выйдешь на то же место. Откуда начинал.
— Ну и что?! — с неожиданной обидой в голосе сказал Лавров. — Разве я был неправ?
— Кругом прав! И круг этот, по твоим расчетам, мы должны были завершить к обеду!
— Хорошо! Тут я немного ошибся.
— Немного?! Нас с фонарями искали! Если бы дед Муха не заметил, как мы в Дунькин Овраг полезли, и нас не стали бы искать в том направлении, фиг два мы бы вообще назад пришли. Еще бы немного и нас в карьер занесло. А там сам помнишь, какая круча.
— Ладно тебе. Не занесло же. И мы, как я и рассчитал, пошли дугой, — смущенно ответил Константин. И на какое- то мгновение друзья показались удивленному Горке не здоровыми дядьками, а ему, Игорю, ровесниками.
— Слушай, а почему деда Мухой звали, у них же другая фамилия была: Фадеевы или Фалалеевы.
— Может, потому что прилипчивый был, как муха. А вот почему у моего деда неприличное прозвище было ты знаешь?
Лавров хмыкнул.
— И совсем даже не из- за того, о чем ты подумал! Его дивизию из Праги в Маньчжурию перебросили, и вернулся дед после Японской аж в сорок седьмом. Батя рассказывал, у них во дворе каждый вечер колхозное собрание проходило. Про японцев расспрашивали, как живут, что едят, как по ихнему то да сё называется. Дед отвечал. Так до «хай» и договорился. Сказал, что это, мол, выражение согласия, вроде нашего «да». Ну, сам знаешь одну букву на другую заменить — это дело техники. Народ быстро сообразил. Батька мой (он же здоровый был, как этот боксер Валуев) свое право на христианское имя кулаками отстоял. Но памятливое крестьянство долго еще помнило с десяток японских словечек. И мне досталось «Банзай».
— А что это значит? — неожиданно для себя спросил Горка и густо покраснел.
— Ну, вроде нашего «ура». Так, поварёнок, японцы в боевом раже орали. Я не обижался. Мне мое прозвище даже нравилось. А Коську «Котом» позволялось называть только мне. Да, полковник?
— Да меня так только ты и называл!
После обеда Лавров и Васич перешли в гостиную, а Горка устроился на полу в колыбельке и принялся строить из Лего что- то вроде Ходячего Замка. Разговор за дверью велся неинтересный — о каком- то песко- бетоне, фундаменте, неправильных чертежах и хозяине дачи, «которого душит жаба». И Горка вскоре перестал прислушиваться и опять стал думать о том, что хорошо, если бы Васич забрал его с собой туда, где никто никому не станет объяснять, что он сын «бедной Мили и несчастного Николая Ивановича». И не нужно будет отворачиваться и опускать голову, когда в очередной раз Цветана или еще кто- нибудь будет спрашивать его, как и что он вспоминает о маме и папе.
Когда из военного городка Горка попал в больницу, там проходили практику студенты из медицинского училища. Несколько девушек и один парень. Когда какой- нибудь врач с ними знакомился, то спрашивал: «Сколько вас?». Парень отвечал: «Восемь девок, один я!» И все смеялись, потому что этот студент был ниже всех, и его смешно звали девичьим именем «Аська». От «Арсения».
Как- то поздно вечером в своё дежурство Аська присел на кровать, где, обняв подушку, ничком лежал Горка.
— Послушай, пацан, — сказал он. — Я на твоём месте был и потому за свой базар отвечаю. Ты вот что, сопли не распускай и как ты там жил с мамой- папой не вспоминай. Думай только о том, что сегодня, сейчас вокруг тебя и с тобой происходит. Выдержишь, и прошлое с тобой останется и будущее не потеряешь.
— А сколько выдерживать? — спросил Горка, отрывая от подушки опухшее от слез лицо.
— Сколько надо. У каждого свой срок.
— А как я узнаю, когда мой?
— Сам поймешь.
Горка поверил Арсению сразу и безоговорочно. Позже в интернате, едва Цветана начинала фразу словами, «а помнишь, как мама…», Горка быстро отвечал «нет». И если она пыталась продолжить разговор, грубо обрывал её на полуслове. Цветана расстраивалась, а Горка злился и на неё, и на себя и бывал рад уехать на выходные пусть даже к Гнедышеву. Он даже завидовал Лесику, для которого так естественно было жить только в настоящем времени. Горка не мог бы объяснить этого