Вико «совершил подвиг, приравняв в 1721 г. роль поэтического творчества к роли, которую играют логические науки, и отождествив поэзию с мифологией и примитивным языком. Однако в энтузиазме по поводу своего открытия Вико ушел не далее афористических определений этих различий и сходств»[175].
Идея Вико о генетическом тождестве языка и поэзии оказала влияние на взгляды Э. Кондильяка, И. Гамана, И. Гердера, Гете, Гегеля и значительно позже явилась отправной точкой отождествления языка и искусства в философии Б. Кроче.
Заслуга Баумгартена и его оригинальность в интересующем нас аспекте состоит в том, что он связал результаты семантических исследований и философские принципы своих предшественников в теоретическую систему. В трудах «отца» эстетики впервые семантический аспект был теоретически обоснован как необходимая составная часть предмета эстетики как науки.
В соответствии с той интерпретацией баумгартеновского определения эстетики как науки, которая дана в работах Петерса и Нивелля[176] и с которой солидаризируется В. Ф. Асмус, эстетика есть наука о совершенном чувственном познании. Такое «совершенство» чувственного познания как такового, – утверждает Баумгартен, – есть «красота»[177]. Она и является собственным, специфическим предметом эстетики. Само совершенство или красота понимаются при этом как «взаимное согласие», гармония трех элементов: содержания, порядка и выражения. В баумгартеновской «Эстетике» «содержание» раскрывается как «мысли», «порядок» – как «расположение», «выражение» – как «обозначение» (signifcatio). К последнему он относит «слово и высказывание (когда знаком является написанная речь или проповедь)», добавляя при этом, что речь «есть вместе с тем и действие, когда такая речь произносится вслух»[178]. В более ранней работе философа – в «Философских размышлениях…» эти элементы соответственно выступали как «чувственные представления», «их связь» и слова, или артикулируемые звуки, которые являются их знаками»[179].
О красоте обозначения Баумгартен пишет в «Эстетике» следующее: «Поскольку обозначаемое мы не воспринимаем без знаков, универсальная красота чувственного познания есть внутреннее согласие знаков как с порядком, так и с вещами»[180]. В «Философских размышлениях» Баумгартен определял объект науки эстетики как «чувственно воспринимаемые знаки чувственного»[181]. Для исследования указанных трех элементов эстетика как теоретическая наука делится у Баумгартена на эвристику, методологию и семиотику[182]. Последнюю он определяет как учащую, дающую указания «о знаках прекрасно мыслимых и прекрасно располагаемых предметов»[183].
К сожалению, Баумгартен не успел написать тот раздел своей эстетики, которую он назвал «семиотикой». Судить о ней можно по тем высказываниям, которые имеются в написанной части его «Эстетики», а также опираясь на «Философские размышления». В кратком изложении В. Ф. Асмуса содержание соответствующих разделов в этой работе (§ 77 – 107) сводится к следующему.
Предмет семиотики — знаки, применяемые художником в произведении и, в частности, слова поэмы, которые выступают как носители значения и как артикулированные звуки. Посредством этих своих двух аспектов слова содействуют красоте поэмы[184]. Наиболее поэтичны несобственные значения, фигуральные и образные выражения (метафора, синекдоха, аллегория и т. д.). Звуки, производимые словами, вызывают приятные или неприятные ощущения, «чувственные идеи»: судит о них «суждение чувств». Производимое ими впечатление должно быть приятным, соответственно этому условию качество поэмы называется «звучностью». Поэзия в целом определяется Баумгартеном как «эмоциональная» и «совершенная чувственная речь»[185].
Итак, Баумгартен первый в истории эстетики выделил семиотический аспект исследования, теоретически обосновав его необходимую связь с красотой как специфическим предметом эстетической науки.
Философия, в систему которой он вводит свою эстетику и соответственно семиотический аспект исследования, была рационализмом, восходящим к Лейбницу.
Ученик Баумгартена Г. Ф. Мейер в своей трехтомной работе «Основоположения всех изящных искусств и наук» в значительной степени излагает и популяризирует идеи своего учителя. Как и Баумгартен, он пишет о семиотике, подробнее останавливаясь на характеристике различий между естественными, имитативными знаками и произвольными[186].
Рассматривая, как и Баумгартен, эстетическое как область чувственного познания, Мейер утверждает, что естественные знаки как чувственно созерцаемые ближе к эстетическому, чем произвольные. Кроме того они, по мнению Майера, лучше всего соответствуют требованию быть внутренне согласованными с обозначаемым. Произвольные знаки должны подражать естественным, если хотят быть красивыми. И чем естественнее произвольные знаки, тем они красивее[187]. Так, например, он считает, что звуковая живопись в словесных искусствах и аллегория в изобразительных – это пограничные формы[188]. Эти взгляды Мейера соответствовали его общей концепции искусства как «подражания природе». Естественные знаки в качестве имитативных противопоставлялись Мейером символическим знакам, или просто «символам».
Непосредственно примыкают к Баумгартену и эстетические идеи М. Мендельсона, развившего его учение в направлении эмоциональной эстетики действия. Естественные знаки, доступные чувственному созерцанию (чувственной интуиции), непосредственно воздействуют на чувства. Произвольные же знаки не обладают таким интуитивным действием[189]. Различие естественных и произвольных знаков он сводит к различию видов искусства. Изобразительные искусства и музыка – это сфера произвольных знаков, слов. Различие между искусствами в этом отношении не абсолютное. Поэт может использовать естественные знаки (ономатопоэзия, каденсия), его задача состоит в том, чтобы превратить знаки произвольные в знаки естественные. Средством такого превращения является, по Мендельсону, метафоризм языка[190]. Что касается пластических искусство, они не отказываются от аллегорий, которые, по Мендельсону, могут быть как естественными, так и произвольными.
В эстетике одного из крупнейших представителей немецкого Просвещения И. И. Винкельмана среди коммуникативных проблем на первое место выдвигается проблема аллегории[191], которая рассматривается им как «естественный знак», противопоставляемый произвольных знакам.
Необходимость такого средства репрезентации обусловлена, по Винкельману, потребностью изображать не только «отдельные предметы одного рода», но и «то, что обще многим отдельным предметам, а именно общие понятия». Каждое свойство отдельного предмета, будучи мысленно отделено от того, в чем оно заключено, образует такое общее понятие. Выразить это общее понятие в искусстве, то есть так, чтобы оно могло «сделаться доступным чувствам» можно лишь «в виде образа, который, будучи единичным, относится тем не менее не только к единичному, а ко многим»[192].
Весь этот ход рассуждений Винкельмана подтверждает замечание Б. Сфренсена о том, что путь от знака к значению в так понимаемой Винкельманом аллегории идет посредством дискурсивного мышления, а отношение между знаком и значением объясняется рационалисти чески[193].
Беря за образец аллегории греческое искусство эпохи его расцвета, Винкельман считает, что чем больше понятий включает в себя изображенная фигура в аллегории, тем она возвышеннее, «и чем больше она заставляет о себе задуматься, тем глубже производимое ею впечатление и тем более она становится доступной чувствам»[194]. Всякая аллегория, как и всякое поэтическое творчество вообще, имеет в себе нечто загадочное и доступное не каждому. Достигается это в аллегории, в частности, тем, что обозначаемое тем или иным знаком должно находиться «в возможно более отдаленном к нему отношении». Однако, Винкельман за то, чтобы аллегорические картины в то же время были ясными.
Древние, отмечает он, «придавали ясность своим картинам большей частью при помощи таких признаков, которые свойственны лишь этой вещи и никакой иной»[195]. Винкельман за то, чтобы избегать «всякой двусмысленности, против чего грешат аллегории художников, где олень должен обозначать крещение, но также и месть, муки совести и лесть»[196]. Ясность и ее противоположность создается, по мнению Винкельмана, большей частью временем и обстоятельствами. «Когда Фидий впервые придал своей Венере черепаху, то, вероятно, очень немногие знали, в чем была цель художника, а тот, кто первый наложил на эту богиню оковы, был очень смел. Со временем символы эти приобрели такую же известность, как и сама фигура, которой они были приданы»[197].
Придавая как просветитель большое значение аллегории, Винкельман в то же время выступал против чрезмерного увлечения ею в эстетике барокко. «Эта эстетика везде и во всем видела аллегорию, эмблемы, девизы». Ее сторонники в том, «что называется натурой», «не находили ничего, кроме ребяческой простоты» и считали для себя обязательно начинать ее девизами, эмблемами и пр., старались сделать все более «поучительным, сообщая в надписях, что картины обозначали и чего они не обозначали»[198].