То, что в «биографической» жизни художника выглядит «странным», отклоняющимся от обычных норм морали[35], выступает порою в творческой этике как необходимое нравственное условие эстетического своеобразия творчества. Это можно наглядно показать на примере таких художников, как Ван Гог, Лотрек, Дали, Врубель.
А вот что пишет Б. Пастернак о Л. Толстом о том, что он постоянно носил в себе «страсть творческого созерцания». «Это в ее именно свете он видел все в первоначальной свежести, по-новому и как бы впервые. Подлинность виденного им так расходится с нашими привычками, что может показаться нам странной. Но Толстой не искал этой странности, не преследовал ее в качестве цели, а тем более не сообщая ее своим произведениям в виде систематического приема» (I, с. 233).
Нужно ли пояснять, что связанное с этой «странной» страстью чувство нового у Толстого было нравственной чертой его художественного таланта.
А. Модильяни в письме к Оскару Гилья пишет: «Мы – извини меня за мы – имеем иные права, чем другие, ибо имеем обязанности, отличные от обязанностей других, обязанности, которые выше – надо думать – произносимых ими речей и их морали.
Твой истинный долг – спасти свою мечту. Красота также имеет мучительные обязанности, требующие лучших сил души. Каждое преодоление препятствия означает укрепление нашей воли, дает необходимое и освежающее обновление нашего вдохновения.
Свято преклоняйся – я это говорю тебе и себе – всему тому, что может возбудить и пробудить твой разум. Старайся вызвать, продлить эти радостные стимулы, потому что только они могут дать толчок твоему уму, привести его в состояние высшей творческой мощи. Именно за это мы должны бороться. Можем ли мы замкнуться в темный круг их узкой морали? (подчеркнуто нами – Е. Б.). Человек, который не умеет приложить свою энергию, чтобы дать волю новым стремлениям или уничтожить все то, что устарело и сгнило – не человек, а буржуа, торгаш, все, что хочешь» (I, с. 104–105).
В отношении творческой этики в не меньшей степени, чем в отношении художественной речи, можно сказать, что она не является этикой в собственном смысле слова, а скорее является элементом не этической, а художественной системы творчества.
Начальный и отправной момент в понимании творческой этики – ее связь с художественной формой. В этом смысле, и только в этом (т. е. вне связи с художественной формой нет и творческой этики) творческая этика есть этика формы, этика художественного стиля.
Устойчивость и «неизменность» основополагающих форм искусства объясняет устойчивость и повторяемость творческой этики, ее «формальных» элементов, которые в разную эпоху переживаются содержательно художниками по-разному. В чрезвычайно разные времена у весьма различных авторов «базисная» структура творческой этики оказывается по линии подавляющих признаков одинаковой. Никакой «аисторичности» здесь нет, ибо вне конкретной связи с определенной системой образов творческой этики никак реально ни «материализоваться», ни воплотиться она не может. А это уже целиком объект исторической смены и социальной обусловленности.
И все же, например, как замечает С. Эйзенштейн, общее поэтическое, а значит и созданное в акте творчества, нравственное чувство лежит в основе создания таких стихов, как «Люблю» (В. Маяковский), «Жди меня» (К. Симонов), стансы Данте и «Я помню чудное мгновенье…». Это позволяет Симонову сопереживать Данте, а Маяковскому – Пушкину совершенно так же, как Данте «понял» бы Маяковского, а Пушкин, вероятно, Симонова, если бы они жили в обратной последовательности[36]. По своему нравственному содержанию чувство любви в этих стихах существенно отличается, но творческая этика, лежащая в основе их порождения, в сущности одна и та же (искренность, правдивость и т. п.).
Своеобразие творческой этики, роднящее ее с художественной речью, состоит также в том, что будучи выраженной в художественной форме, она обретает эстетическое и художественное качество. Так, по мнению
Б. Пастернака, «художественная искренность» – это не просто «величина моральная». Он хочет, чтобы присущая его творческой личности искренность была замечена как художественная самобытность… Подлинность, оригинальность, самобытность… не как нравственное качество, а как интенсивность окраски доходит она до восприятия» (I, с. 234).
Б. Асафьев целиком поддерживает в лице Борисова-Мусатова его «личный этос в отстаивании эстетически-индивидуального во имя безусловно искреннего искусства и совестливого к нему отношения.». Этос художника «в нескрываемом исповедовании своей красоты, в существе его художественного воображения» (I, с. 245). Вообще, полагает исследователь, в искусстве «этическое и эстетическое всегда сближаются в моменты подъема художественной деятельности» (I, с. 246)[37].
Может показаться, что не все проявления творческой этики определяют творческий процесс художника. Например, важнейшая составляющая художественной морали – нравственное чувство, полагают некоторые, формируется только в лирическом, «субъективном искусстве». Но это не так. Как показал Гюйо, в таком объективном и образном искусстве, как пейзаж, в его художественном стиле выражается нравственное чувство автора. Когда Гершензон пишет о том, что в «Записках охотника» легко заметить духовное состояние Тургенева, «одетое» в пейзаж Орловской губернии, то с ним следует согласиться, если понимать при этом, что художественная форма изображения пейзажа преобразовала жизненную эмоцию Тургенева-человека и превратила ее в поэтическое, творчески нравственное чувство.
Большая заслуга в анализе тех художественных структур пейзажа, которые формируют и оформляют творческую этику художника, принадлежит С. Эйзенштейну. Пейзаж, полагает он, может вызвать эмоцию самой своей «предметностью», подбором изображенных элементов природы, но это не будет «созданной» в творческом акте эмоцией. Последняя обязательно включает в себя нравственный компонент и достигается музыкальной разработкой и композицией того, что изображено. Чувство, созданное в процессе музыкального построения пейзажа, Эйзенштейн называет музыкальным чувством, подчеркивая самим названием его художественное своеобразие в сравнении с жизненной эмоцией[38].
О музыкально-этическом подходе к пейзажу интересно пишет Б. Асафьев. Например, он называет Ф. А. Васильева пейзажистом «несомненного, я бы сказал, живописно-мелодического дарования. В интонации его пейзажей выражен этос художника: «честность, совестливость перед своей картиной, принципиальность в доведении замысла до полного тождества с велением глаза…» (I, с. 244–245).
Из того факта, что творческие чувства выходят за пределы эмпирического наличного индивидуального сознания под воздействием художественной формы представители формальной школы сделали неправомерный вывод о том, что этика художника-человека как материал художественного оформления в искусстве не играет никакой роли. Такой вывод был сделан потому, что они неверно решали главный вопрос о целях искусства, полагая, что в искусстве нет ничего более важного, чем совокупность художественных приемов.
На самом деле в процессе творчества есть много целей и задач, с точки зрения которых далеко не безразлично, какие нравственные качества художника-человека художественно «обрабатываются» и в какой мере они учитываются в процессе художественной трансформации.
Художественная форма в ее конкретном проявлении не существует вне того конкретного материала, той жизненной нравственности художника, которую она оформляет. Творческая этика хотя и поднимается над эмпирическим индивидуальным нравственным бытием жизненных моральных качеств художника («парит», по выражению Н. Гартмана), тем не менее не отрывается от них и зависит от ее особенностей. В первой части антологии много внимания этому вопросу уделял К. С. Станиславский, справедливо усматривая в нем важный смысл для художественной практики и художественного обучения (I, с. 137). Да и сам Станиславский как актер-творец во многом был обязан своим человеческим качествам. Как вспоминает А. Д. Попов, «сквозь богатейшее искусство перевоплощения артиста в образ просвечивает благородная человеческая сущность художника. Красавец человек всегда ощущался в его сценических творениях» (I, с. 174). По мнению А. Д. Попова, и в В. И. Качалове «гармонически слились художник и человек. Качалов-человек просвечивает через все его сценические образы» (I, с. 171).
О важности собственного нравственного «человеческого материала» пишет в антологии и Б. Е. Захава (I, с. 181)[39].
В противоположность «формалистам» психоаналитики верно подчеркнули огромное значение содержания в произведениях искусства (хотя и трактуемого ими не всегда убедительно с позиций пансексуализма и инфантилизма) для объяснения творческих состояний. Но они недооценили значение художественной формы, сведя ее роль к тому, чтобы вызывать чисто эстетическую эмоцию как приманку, предварительное наслаждение для настоящего удовольствия от содержания.