Первый мундир. И тут их до конца ломали!.. Сразу после просветления их вели на очную ставку… К ним вводили товарищей… И они видели лица тех, кого только что предали… и так светло! И они понимали, что пали, и им уже было все равно. Так уличили Муравьева, а тот — Шаховского, а Шаховской — Рылеева, а Рылеев — Каховского… Хотя, не скрою, были загадки. Одна тебе особенно интересна. Например, полковник Пестель — злодей во всей силе слова этого, без малейшего раскаяния на челе, — отчего он выдал многих и, в частности, тебя? Он выдал куда больше, чем мы его спрашивали!
Лунин. Это его ошибка! Его ошибка была в том, что он считал… что имеет дело с людьми здравомыслящими! Хотя бы немного думавшими о стране!.. Он решил, что, если раскрыть вам заговор во всей его силе, вы должны ужаснуться и первым делом подумать: отчего так?., в чем существо требований?.. Он ошибся: вы всего лишь свора псов, обезумевших при виде крови! (Вопит.) Проклятие! Проклятие!
Первый мундир. Как странно, Лунин… Но у этого гениальнейшего человека были высокие мотивы, приводившие, однако…
Лунин. Замолчи! Замолчи!
Мундир. Я часто думаю… о том же… о чем думаешь часто и ты… А если бы сей муж одержал верх?
Лунин. Черт! Черт! Черт!.. Вы повесили его! Вы! Вы! И по камере нельзя ходить… его ноги свисают с потолка… и бьют по голове! Проклятие!..
Он останавливается.
Первый мундир. Ну полно… полно, Лунин. Итак, я много раз допрашивал тебя по прибытии в Петропавловскую крепость. (Продолжается допрос.) «Вот список четырнадцати мятежников, заключенных в крепость. Возьмите, Лунин, перо, бумагу и добавьте к этому списку новые имена, вам известные…»
Лунин. «С удовольствием». (Пишет.) Прошу, граф.
Первый мундир. «Послушайте, Лунин, но вы переписали мои же четырнадцать фамилий».
Лунин. «Именно так».
Первый мундир. «Но это я вам их назвал».
Лунин. «А я вам их повторил… и больше добавить ничего не могу… ибо добавить больше — это значит изменить родству и, что еще важнее… совести, граф. А если вы впредь пожелаете разговаривать со мной в эдаком тоне, то кандалами… невзначай…»
Первый мундир. Да, ты был из немногих, не выдавших никого… Ну, это только на допросах ты храбр был… Мне донесли, что на прогулке и в камере часто твои глаза наполнялись слезами… и выражение черной меланхолии…
Лунин. Я любил! И отдал сразу после бала… Суд после бала!
Первый мундир. Не то, Лунин. Или не только то.
Второй мундир. Я встретил вас на лестнице, когда меня вели на прогулку… Вы сами подошли ко мне и затеяли беседу.
Лунин. Да, тотчас, как я очутился среди них… Я начал поддерживать их дух… И когда я увидел этого мальчика с опухшими от слез глазами…
Второй мундир. Вы рассказали мне, как могли бежать и не бежали… и как никого не выдали на допросах…
Лунин (Ей). Он слушал меня с недоверием… А потом вдруг я увидел злобу! Да, злобу!
Второй мундир. «Не разговаривайте со мной. Я вас ненавижу! Зачем вы меня мучаете! Да, я выдал Шаховского! Я никому не принес пользы! За то я просил Господа дать мне смерть! Я пытался сам! Но не смог! О, вы не знаете этого! У вас нет семьи… А у меня старуха мать! И сестра… и я не выдержал! А некоторых сажали в кандалы и пытали, если понимали, что слаб, несчастный».
Лунин. Ты назвал «несчастными» выдавших тебя. Ты им простил?
Второй мундир. Я простил? Да смею ли я… после того, что сделал сам… Да и без того, клянусь, я лишь смел бы молиться за них, чтобы их дух не пал так низко… как пал мой. Я люблю их.
Лунин. Тогда ты меня прости. (Ей.) Черт! Черт! Черт! Я бросил все в гордыне помочь им… А они любили друг друга и оттого понимали. Они все вместе… а я, появившийся… чужой, гордец… Я вернулся тогда в свою клетку… и, глядя на коптящее пламя, ощущал смрад от духоты и боль в сердце… Дверь была открыта… и вдруг сквозь решетку из соседней камеры я услышал голос Муравьева-Апостола. Он читал стихи по-французски.
Второй мундир (читает).
Задумчив, одинок, я по земле пройду,
не знаемый никем…
Лишь пред концом моим, внезапно озаренный,
узнает мир, кого лишился он.
Лунин. И я упал на колени, чувствуя счастье оттого, что вдруг понял… Это нельзя сказать словами. Но смысл был таков: я приехал сюда тем, прежним… сытым гордецом. И только сейчас, среди слез и мук, я познавал дорогу… Да, пройти весь путь, их страдания… Не как Дант, спустившийся в ад… но поселившись в этом аду — и заслужить судьбой своею рассказать о них истину… Я чувствовал ликование… и дух мой заполнял небо… Я пришел в счастливейшее расположение духа. И когда Жаку объявили приговор Хозяина, он захохотал… Меня, познавшего предназначение… чувствовавшего само небо… Плуты! Временные человеки!.. И я заорал: «Прекрасный приговор, господа, его следует немедля окропить». Я приспустил штаны и на приговор…
Хохот мундиров.
Боже мой… Тишина-то какая. (Ей.) Ах да! Их увели уже… двадцать минут.
В комендантскую входит со светильником Григорьев, освещает спящих Писаря и Марфу. Расталкивает, те поднимаются. Потом Григорьев вводит Баранова и Родионова. Они глядят на одевающихся Марфу и Писаря.
Баранов. Бесстыжие.
Родионов. Вольные.
Григорьев. Молчать. (Марфе.) Быстрее, быстрее. (Яростно, Писарю.) А дело! Где дело?
Писарь. Как обещался. (Берет со стола готовое дело.) Перышко-то мое быстрое, ваше благородие. (Читает торжественно.) «Дело о скоропостижной смерти государственного преступника…»
Григорьев. Молчать! (Забирает дело.)
А Марфа все так же неторопливо одевается, напевая:
Ой, тошно, ой,
Кто-то был со мной.
Сарафан не так,
И в руке пятак.
Григорьев выталкивает ее из камеры. За ней степенно выходит Писарь. Григорьев, Баранов и Родионов садятся рядком и ждут… Григорьев поглядывает на часы, он нервничает, и порой озноб пробегает по его телу.
В камере Лунина.
Лунин. Двадцать минут всего…
Она. Ты знал, что я умерла?
Лунин. Я знал, что ты умерла… Ведь ты не оставила бы меня одного в этом мире… Я даже знал час, когда ты умерла. Той ночью… мне снился замок… и поцелуй… последний… в замке… твои губы коснулись лица, и твой голос сказал: «Верни мне его…» Апотом почтой я получил от сестры стихи друга. Я раскрыл томик и задрожал. Я прочел:
«Твоя краса, твои страданья исчезли в урне гробовой —
А с ними поцелуй свиданья, но жду его: он за тобой».
И я — седой и старый… плакал. Я знал, что там, за гробом, ты вспомнила обо мне.
Она. Ты любил без меня?
Лунин. Я любил тебя без тебя.
Она. Как звали меня без меня?
Лунин. Без тебя тебя звали Мария. Это случилось уже после… после двадцати лет каторги, когда я вышел на поселение. Она приехала в заточение к мужу… Она встретилась с Волконским в тюремном замке и на коленях целовала его кандалы… Когда я впервые ее увидел: эти глаза без оболочки… и этот голос… твой голос… я понял, что после смерти ты вновь пришла ко мне.
Она садится и играет в темноте.
(Долго слушает, а потом кричит.) Не надо играть! Я вас прошу, Мария!
Она. «Что с вами, Лунин?»
Лунин. «Просто тысячу лет прошло. Грязь, тюрьмы… кандалы — все стерли. Я всегда боялся музыки, Мария. Слово определенно, оно настаивает, и я всегда хочу ему сопротивляться… А музыка повергает каждого в его собственные мечтания… и ты беззащитный».
Она. «Как удивительно. Я могу с вами говорить обрывками фраз, и вы поймете. Как я могла не знать вас прежде. Я хочу вам показать свою девочку, Лунин».
Лунин. Ты склонилась над ней и откинула покрывало. Твое плечо коснулось моего локтя.
Она. «Вы дрожите, Лунин? Ну, поцелуйте мою девочку… и не бойтесь ее разбудить. Я знаю это ее движение, предшествующее пробуждению».
Лунин. И ты улыбнулась покорно и тихо.
Она. И тогда ты сказал: «Пощадите»?
Лунин. Да. И засмеялся.
Она. «Почемувы смеетесь, Лунин?»
Лунин. «Потому что каждый раз перед Голгофой появляешься ты, и я должен отдавать тебя… Всем вокруг даны чувства отца, супруга, любовника. Я свободен, и оттого легко могу вступать… (смешок) на крестную тропу. Я считаю ее последней улыбкой жизни…» И я простился с тобою во второй раз в жизни… и опять навсегда.