Глинский оттолкнул руку. Блатарь хлебнул пива и опять прихватился к носу Глинского. Глинский вытянул руку и тоже схватил его за нос.
Подошел пожилой капитан-связист и, не обращая внимания на то, что два человека держат друг друга за носы, поднес руку к козырьку.
— Попросил бы, в связи с личным праздником, ссудить на приобретение пива…
Блатарь достал из кармана левой рукой трешку и дал капитану.
Глинский тоже полез левой рукой в карман и тоже дал трешку рублями.
— Граждане-товарищи, люди и мужики, — старик в мокром прожженном пальто раскачивал рукой-протезом в варежке и бодро пил пиво, — сходим, помочимся на собачку мою. Собачка у меня, Толик, обгорела, — сказал старик блатарю, — невестка собачку не спустила, проблядь… при ожоге помочиться следует…
Блатарь легко согласился, отпустил нос Глинского. Глинский тоже отпустил, и человек пять двинули за стариком. Аккордеон уже не играл. Капитан-связист, сам напевая, неожиданно похоже стал изображать «Танец маленьких лебедей» — руку он держал под козырек и смотрел на Глинского.
Глинский вытер шляпой нос, взял поросенка и вышел.
Здесь был перрон, длинный и дощатый, да красные товарные вагоны в гроздьях инея, да низкий пакгауз в снеговой шапке — вся эта маленькая станция была под снегом, кроме черных рельсов, которые столько раз представлялись ему в эти последние часы.
Глинский поднялся на противоположный перрон.
Через переезд уезжал грузовик, победно брякнули трубы.
Загрохотало. От Москвы шел скорый на Сочи.
Глинский шел по перрону, навстречу поезду, глядя на него. За светлыми окнами темных вагонов мелькали люди, международный блеснул лаком. Было видно, как пьют чай и как женщина у окна поправляет прическу Женщина была в ночной сорочке, она скользнула глазами по невидимому ей Глинскому. В последнем вагоне было открыто окно, из окна высунулся человек, он играл на трубе. «Та-та-ра-та, та-та-ра-та», — донеслась мелодия. Поезд пролетел.
Глинский сел на скамейку и вытянул ноги в кирзачах. Невдалеке, прямо на досках перрона, накрывшись пестрыми одеялами, спали цыгане. Маленький цыганенок вдруг появился из вороха одеял, повернул лицо к Глинскому, но глаз не было — он спал. Цыганенок провел ручкой округло перед лицом и исчез в одеялах.
Тишина опустилась на перрон, станцию и Глинского. По перрону шла костистая женщина с аккордеоном и большой зеленой кастрюлей в сетке с привязанной крышкой, та, что играла в пивной. Она остановилась и положила на колени Глинскому полбуханки хлеба в газете и яблочко.
— Возьми Христа ради, — поклонилась и пошла прочь, хлюпая кастрюлей. Навстречу ей шел поезд, слепил прожектором, будто уничтожая фигуру, будто превращая ее во что-то библейское, деву Марию что ли. Поезд оказался дрезиной без вагонов. Грохнула и пролетела.
В кирзачах с калошами, в бобриковом пальто, в шляпе под цвет пальто, при поросенке, Глинский был достаточно благополучен и не тянул на подаяние. И, глядя в удаляющуюся ее спину, он вдруг ясно понял, яснее некуда, что она ощутила близкую его гибель. Вспотела голова под шляпой.
Одинокий паровоз свистнул, и вместе с уходящим паровозом Глинский увидел Толика в кожаном пальто и белом кашне, идущего к нему по перрону. Станционный фонарь будто прилип к начищенным сапогам. Толик нес на голове стакан водки, полный до краев, в зубах та же длинная папироса.
Малолетка с экземой на губах поманил Глинского пальцем и заплясал с перебором. Глинский поманил его в ответ.
— Карать мужика будем, — между тем кричал малолетка, пугая и гримасничая, — схомутаем мастерок, а, мужик?!
В эту же секунду футбольный мяч смял ему лицо. И тут же Глинский почувствовал удар ногой в бок, упал и успел перевернуться, так что Толик, который попытался сапогами прыгнуть ему на грудь, грохнулся рядом, поскользнувшись. Дело было нешуточное. Глинский ударил ногой и кулаком, вскочил. Малолетка повис на сапоге, другой рвал с запястья часы. Глинский рванулся, ударил еще раз, сильно и удачно. Без сапога пробежал несколько метров, схватил первое, что попалось, — большой закопченный медный чайник, успел повернуться, ударил Толика чайником, заливая все и самого себя водой, успел увидеть выскочившего из мешка и визжащего поросенка, старую цыганку, которая кричала что-то про чайник; Толик, видно, ударился или ногу сломал, закричал страшно, завыл. Глинский опять ударил Толика чайником, потом ребром ладони по горлу, не чувствуя холода, босой ногой побежал по рельсе и тут же увидел летящий по шпалам фонарь и еще один. Мотоциклы выскакивали на рельсы и шли навстречу, так что коляски скрежетали боком и низом по металлу, и из них шел дым. Еще он увидел заезжающий на платформу военный студебеккер, с которого сыпались солдаты. Красную ракету.
Глинский метнулся, зачем-то отбросил сапог, побежал назад, еще не понимая до конца, что это облава на него.
Впереди на рельсы поперек, ломая днище, вылетел грузовик. В воздухе прогрохотала очередь, с кабины грузовика кто-то орал в рупор. Глинский увидел, что прямо на него бегут, услышал еще очередь и сел на рельсы, вытянув ногу и шевеля голыми пальцами на снегу Из чайника текла вода.
— Фотографа, — орал задыхающийся, сорванный голос, — у него вся балда раскурочена… — И тут же без паузы этот же голос закричал: — Сапог его где, ну? Сапог и шляпа. Живо сюда!
— Всем, кроме военнослужащих, сесть на землю! — надрывался другой голос из рупора. — Шаг вправо, шаг влево, прыжок на месте — открываем огонь…
— Ну-ну-ну, — забивая все, кричал над ухом женский голос.
Глинский поднял голову и увидел женщину с припухшим лицом и в валенках на босу ногу, ту, что искала мальчика. И подростка в хороших сапогах рядом.
— Ну, — кричала она. — В аптеке сперва усомнилась, голова брита, а сердце говорит — он! — Она вдруг ударила подростка по лицу и стала бить. — Вот, — кричала она при этом, — вот…
Фотограф в пижамных штанах из-под пальто прилаживал какую-то старинную камеру со вспышкой.
— Фары уберите, — кричал фотограф картаво, — и эту уберите. И подбородок ему подвиньте…
Только сейчас пришла боль в ушах, шее, боку Глинский сплюнул, рот был полон крови.
Фары потухли, крепкая, пахнущая чесноком рука взяла Глинского за подбородок и стала устанавливать по команде фотографа, и он впервые спокойно и ясно увидел мотоциклы, майора с жестяным рупором и футбольным мячом под мышкой в кузове полуторки, старшину с его сапогом и портянкой. Старшина светил в сапог фонарем. Окутанный паром, остановленный огромный паровоз. Толпу цыган, сидящих на шпалах, Толика в белом кашне.
Глинский подогнул леденеющую на снегу ногу и вдруг крикнул в светлые, набухающие испугом глаза Толика:
— Скажешь, что я сел, сучонок… Схомутаем мастерок, верно?! — Увидел ужас, открытый рот и то, как стоящий неподалеку милиционер рванулся, прыгнул, хватая Толика, как лопнула у того старая черная кожа пальто, как Толик в лопнувшем пальто попробовал бежать, но тут же хлестнула очередь, и милиционер сбил Толика с ног страшным ударом в зад.
Задом подавали грузовик, открывали борт, укладывали брезент, чтобы не повредить его, Глинского, не занозить, не побить лишнее.
Глинскому натянули сапог, сунули в карман портянку. У грузовика поставили стул из пивной. Вставая на стул и залезая в кузов, он опять увидел плачущего, матерящегося, почему-то уже без пальто, Толика.
В кузове, ложась на спину, руки под голову, как ему приказали, Глинский еще услышал, как голос в рупор деловито и негромко сказал:
— В американское посольство пробирался враг с самого Каспия! — и тут же взорвался неразборчивым матом что-то ко второй линии оцепления.
Заревели вокруг мотоциклы, Глинский, лежа на спине, улыбнулся, вспомнив блатаря, а может, не от этого, а оттого, что почувствовал покой, которого давно не знал.
Над ним было небо, из которого что-то летело, опускалось, он не сразу понял, что так начинается снег.
Воронок, «Победа» и ЭМКа вдруг рванули на огромной скорости по разным дорогам, остался только снег.
КОНЕЦ ПЕРВОЙ ЧАСТИ
В этот вечер над Москвой происходила зимняя гроза, тучи сшибались где-то в высоте с грохотом пушечного салюта. А мы переезжали из нашего шестого дома в четвертый.
Мы шли двором, так было ближе, народа на нашем пути не было. Мы с мамой тащили тяжелейшие, желтой крокодиловой кожи, чемоданы. Мама была в песцовой шубе, я в выходном пальто с бобровым воротником, и от этого казалось, что мы едем в Кисловодск.
Дворник нес на плече ковер, комендантша Полина не несла ничего, у нее болели руки, хотя, скорее всего, нести наши вещи ей было теперь не по чину, вернее, нам не по чину.
Окна «Трудрезервов» были темные, искрились во время молний, только в одной комнате было включено электричество, и там толстопопый мальчик играл на виолончели под радио.