Но Войислав захватил то положение «любимчика», которое должно было бы принадлежать Жарко, и пользовался всеми симпатиями и нежностью родителей и домашних еще и потому, что был хилым, узкоплечим ребенком, всегда бледным, с воспаленными глазами.
Жарко, может быть, иногда и завидовавший Войиславу, часто его высмеивал за то, что Войислав занимался поэзией, каждый раз цитируя ему те первые стихи, которые двенадцатилетний Войислав написал еще тогда, когда учился в первом классе гимназии, и которые все, кроме Жарко, забыли.
Я запомнил несколько строчек из этого детского стихотворения только благодаря тому, что Жарко очень часто повторял их, желая позлить Войислава, которому это не нравилось.
В своем первом стихотворении Войислав высмеивал своих братьев – Милутина, Драгутина и Жарко, – отправившихся в Топчедор,[4] чтобы купить рассады для огорода. «Шли они втроем, – говорилось в стихотворении Войислава, – а когда зашли в середину леса, самый старший брат, до этого все время хваставший своей храбростью, вдруг испугался. Смахнув выступивший на лбу пот, он сказал:
Братья, лес вокруг дремучий,
Может, нам вернуться лучше?
Страшно по лесу идти,
Здесь нас может волк найти.
На что другой брат – Драгутин – отвечал:
Где тут волк, ха, бог ты мой,
Показали б мне его!
Я пустил бы кровь ему!
Эй вы, горы и леса,
Эй вы, верные друзья,
Сам я волка заменю!
Третий был куда слабее,
Тоньше костью, меньше ростом.
Только нос имел длиннее,
Чем у братьев двух других…
Этот третий предлагает вернуться, но самый старший – «герой» – хоть и трусит, но подбадривает братьев. А волк между тем слушает весь этот разговор, и, когда он неожиданно появляется перед ними, «герой» первый бросается в бегство. Все заканчивается стихами о том, как весело смеется волк над своей проделкой:
Волк один в лесу остался
И до вечера смеялся.
Позднее, когда Жарко за стаканом вина цитировал Войиславу эти стихи, Войислав и сам весело смеялся.
Войислав был очень симпатичный человек и пользовался любовью не только в стенах своего дома; он, как говорится, был» любимчиком тогдашнего общества». Всегда в застегнутом костюме – одна рука в кармане брюк, а в другой сигарета – Войислав ходил размеренными шагами, слегка закинув голову, и всегда задумчивым взглядом.
В нем было что-то привлекательное. В обхождении с людьми он был очень любезен и к каждому относился сердечно, искренне и доверчиво. Материальные трудности, которые постоянно преследовали его, он переносил с беззаботным равнодушием и был способен даже при самых тяжелых материальных обстоятельствах писать с тем же вдохновением, как и во время душевного подъема. Многие его лучшие стихи написаны именно в такие часы, не благоприятствовавшие работе.
Войислав был художником, что проявлялось не только в его стихах, но и в манере писать их.
Много времени мы провели с ним, а последние годы его жизни, которые мы вновь провели вместе в Приштине, мы жили почти под одной крышей. На моих глазах и в моем присутствии создавалась «Страсть на селе», и я хорошо помню Войислава в момент работы. Перед ним лежали чистые белые листы бумаги, и он четким почерком писал с удовольствием, легко, без напряжения. Стихи лились из-под его пера, как будто он сочинил их уже давно, а если где-нибудь задерживался, то снова перечитывал написанную строку, зачеркивал слово и заменял его более удачным, более сильным. В те минуты он напоминал мне художника, кисть которого легко летает по полотну, вот он на секунду отстраняется от своей картины, вглядывается в нее и снова возвращается к ней, чтобы усилить или еще более оттенить отдельные места. Такая тщательность в работе над своими стихами была присуща ему всегда, и даже тогда, когда в кафе на измятом клочке бумаги или даже на обложке меню он писал стихи для какого-нибудь издателя детской или юмористической газеты, который тут же за столом ждал с гонораром в 5 или 15 динаров в кармане.
Отношения между мной и Войиславом были настолько откровенны, настолько интимны, что, пожалуй, нет ничего удивительного в том, что я обратился именно к нему. Я рассказал ему, что написал веселую комедию, и оставил ее у него, чтоб он организовал форум, перед которым можно было бы прочесть мое произведение.
Войислав решил, что в этот форум лучше всего было бы включить Милутина Илича, Владимира Йовановича, которого уже тогда считали признанным сатириком, и Косту Арсенийевича – печатника, поэта-социалиста.
Было это как-то раз после полудня осенью 1883 года, когда я перед вышеперечисленными и в присутствии Войислава (Драгутина не было в Белграде) читал «Народного депутата» там, в тени сада Иличей, под большим ореховым деревом.
И Милутин и Влада меня похвалили, а поэт-социалист Арсенийевич говорил обо мне даже с воодушевлением.
Но хотя я заручился такой большой поддержкой, я все же не решался сам лично принести рукопись Милораду Шапчанину. Боясь, что, увидев безусого девятнадцатилетнего юнца, известный бюрократ уже заранее проникнется недоверием к моей пьесе, я передал ему рукопись через одного своего приятеля артиста.
Здесь следует упомянуть, что моя рукопись, озаглавленная «Народный депутат», а по сюжету представлявшая собой осмеяние политической борьбы, выборов и депутата правительственной партии, попала на стол директора театра как раз в тот момент, когда политические страсти в стране достигли кульминационного пункта, нашедшего свое выражение в открытом восстании, которое как раз в то время жестоко подавлялось в Восточной Сербии. И вот такая рукопись в такое время попала на стол к директору – воплощению лояльности и лицемерному стороннику существующего порядка и правительства. При таких обстоятельствах пьеса, явившаяся для того времени настоящей революцией, должна была попасть в архив непрочитанной.
И только благодаря одному обстоятельству она все же была отдана рецензентам для оценки. В то время в общественных кругах развернулась острая кампания против политики, проводимой управлением театра, которое не только не поддерживало отечественные драматические произведения, но и оттесняло их на второй план. Шапчанин, как никто, обращавший внимание на общественное мнение, хотел, конечно, оградить себя от нападок и забаррикадироваться рецензиями специалистов, и поэтому моя пьеса попала в руки Милована Глишича и Лазо Лазаревича, которые должны были дать о ней свои отзывы. В совете и в театральных кругах заговорили о пьесе, появившейся в то время, когда на сцене безраздельно господствовал романтизм, и уже одним этим представлявшей собой революционное, а, если учесть политическое положение в стране, то почти нигилистическое явление.
Зять Лазо Лазаревича – Благое Недич, который в то время был учителем, а позднее и сам написал одну пьесу («У подножья), рассказывал мне тогда, да и теперь иногда вспоминает, об одном вечере у Лазо Лазаревича, на котором присутствовали Шапчанин, Люба Ковачевич и Владан Джорджевич, тогдашние члены совета театра.
На этом вечере Владан из любопытства спросил Лазо Лазаревича:
– Ты прочитал, Лазо, этого «Депутата»?
– Прочитал.
– И что скажешь?
– Хорошая домашняя фасоль, но без подливки, – сказал Лазаревич.
– Бог мой, – отвечал Владан, – уж если она хорошо приготовлена и если вкусная, то лекго можно добавить немножко подливки.
Рецензенты, разумеется, должны были дать и письменный отзыв. Этот отзыв написали Лазаревич и Глишич на титульном листе пьесы, который одновременно служил и обложкой.
Вероятно, Глишич первый читал пьесу, так как он первый написал свое мнение, а Лазаревич – под ним.
Мнение Глишича было выражено в нескольких словах: «Хорошо кое-где сократить и отредактировать, а язык исправить», – и все. Лазаревич написал не намного больше. Его мнение гласило: «Недоработанная пьеса начинающего автора, но заслуживает всяческого внимания, с некоторыми корректурами после переработки может представлять значительный вклад в оригинальную драму. Обращаю внимание Управы на то, что следует с надлежащим тактом подойти к молодому писателю, который обещает будущего комедиографа».
На основе этих заключений Шапчанин действительно принял меня с «надлежащим тактом», но пьеса так и не попала на сцену. Шапчанин тогда повел со мной продолжительные родительские разговоры, полные советов и наставлений. Он потребовал от меня, чтобы я многое отредактировал, исправил, сократил. Когда же я принес ему рукопись в другой раз, он опять вернул ее мне с новыми наставлениями. Наконец, когда уже были исправлены последние «где» и «как», Шапчанин заявил мне, что пьеса определенно включена в репертуар, но я должен быть терпелив, так как «временные» политические обстоятельства не позволяют поставить ее сейчас. Между тем эти «временные» политические обстоятельства тянулись годами, как и вообще тянутся у нас все «временные» трудности. Мой «Депутат», хотя он и носил на обложке благоприятные отзывы рецензентов и был уже включен в репертуар, должен был пойти на новую рецензию и получить еще один отзыв.