Мне снится, что я учусь в гимназии. Я ненавижу большинство классных дам и учительниц. Вместе с другими я придумываю для них обидные клички: Фунька, Колода, Шимпанзюлька. Мы строим им всякие пакости и делаем это жестоко и талантливо. Они тоже ненавидят нас. Они подозревают нас в самых гнусных намерениях и даже поступках. Они подсматривают, подкрадываются, подслушивают, читают наши письма, жалуются начальнице и — наказывают. За вину и без вины, за дело и без дела, наказывают свирепо, иногда даже издевательски.
Зато, если попадется учительница или «синявка» сколько-нибудь добрая, мы ее обожаем. Мы тянемся к ней тепло, ласково, любовно, мы благодарны за самую малость.
Я сижу в гимназии на уроках, и мне так скучно, что просто нет сил! Почти никто не преподает у нас интересно — преподавание бездарно и безвкусно, как перепрелая каша-размазня, в которую забыли положить соли. Мы учим историю царей, королей и императоров всех народов по учебнику Иловайского, сообщающему в числе прочих сведений о том, что «граф Лев Толстой вместо романов предался неудачному умствованию и пропаганде противонационального направления», а «Чернышевский прославлял нигилизм и грубую чувственность». Мы долбим грамматику и слова с буквой «ять», которые должны говорить учительнице наизусть, как стихи:
Возле, ныне, подле, после.
Вчуже, въяве, вкратце, вскоре.
Разве, вместе, здесь, покамест,
Верно, редко, непременно… —
и так далее, и так далее…
Когда я после гимназии поступила на высшие курсы, то профессор математики в первой же своей лекции сказал нам:
— Милостивые государыни! Забудьте наглухо ту «математику», которой вы обучались в гимназии…
И с такой же просьбы начинали свой курс некоторые профессора истории, литературы и т. п.
Папино «никогда не лгать» в гимназии тоже оказывается невозможным.
— Вы подсказываете Петровой? — спрашивает меня классная дама.
По-папиному, я должна сказать правду, что подсказываю; но тогда накажут не только меня, но и Петрову, да еще влепят ей единицу. После этого меня возненавидит весь класс, и я буду «доносчица — собачья извозчица».
Когда я рассказываю это папе, он удивляется:
— Но почему Петрова не учит уроков? И почему подруги должны поощрять такую лень?
Принимаем с папой компромисс: чтоб выручить подругу перед начальством, можно и солгать… А скоро я научаюсь, как все девочки, лгать без всякого повода и надобности, лгать с ясными глазами и правдивыми подробностями. Я подсказываю, даю списывать у меня диктовку или задачу, пишу для других сочинения, которые они выдают за свои, — я обманываю учителей и помогаю своим подругам вырастать тупыми невеждами.
Иногда мне снится, что я еще учусь в гимназии. Меня и некоторых других травят и начальство и девочки. Меня — за то, что я еврейка, Маню Нестеренко — за то, что она бедная и учится на казенный счет, Зину Иваницкую — за то, что она плохо одета, Олю Звереву — за то, что ее мама дает ей на завтрак бутерброды не с белым, а с черным хлебом.
Иногда мне снится, что я — приготовишка, меня обступили кольцом и дразнят меня «жидовкой», «хайкой». Я помню про Марка Исаевича, Муция Сцеволу и спартанского мальчика — я подавляю слезы и пытаюсь объяснить им, что я не распинала Христа и что мацу делают без христианской крови. Но мне их не перекричать — их много, они наступают, мне становится страшно, и я просыпаюсь с отчаянным криком…
Хорошо проснуться! Проснуться в другое время, в другой, новой стране!
Туфли у кровати, знакомые обои, на столе — не дописанная с вечера страница. За стеной — Москва.
Радиодиктор говорит: «Спасибо товарищу Сталину за счастливое детство!» Миллионы советских школьников слушают эти слова и повторяют их в своем сердце…
А я пишу пьесу для детей моей страны. Пьесу о старой школе и прежних школьниках. О том, каким огромным и пламенным должно быть наше спасибо за сегодняшнее сияющее детство!
Голубое и розовое (пьеса в четырех действиях)
СИВКА (Елизавета Александровна Сивова) — начальница.
МОПСЯ (Софья Васильевна Борейша) — классная дама.
ВОРОНА (Жозефина Игнатьевна Воронец) — инспектриса.
ЛИДИЯ ДМИТРИЕВНА — учительница танцев.
ПОПЕЧИТЕЛЬ УЧЕБНОГО ОКРУГА.
НЯНЬКА (Иван Игнатьевич Грищук) — служитель в гимназии.
Ученицы четвертого класса:
ЖЕНЯ ШАВРОВА,
БЛЮМА ШАПИРО,
КАТЯ АВЕРКИЕВА,
ЗИНА ЗВЯГИНА,
МАРУСЯ ГОРБАЦЕВИЧ,
РАЯ МУСАЕВА,
ЯРОШЕНКО,
ПЕВЦОВА,
ФОХТ.
Ученицы выпускного класса:
АЛЯ ШЕРЕМЕТ,
ТОНЯ ХНЫКИНА.
ИОНЯ ШАПИРО — брат Блюмы, типографский наборщик.
АННА ИВАНОВНА — таперша.
СВЯЩЕННИК.
Действие происходит в 1905 году в провинциальной женской гимназии с интернатом.
Видна часть актового зала. В глубине — дверь в домовую гимназическую церковь. На одной из стен — царский портрет. На сцене Блюма Шапиро. На ней форменное коричневое платье, черный фартук и беленький, очень опрятный воротничок. Под воротничком, у горла, зеленый бант, указывающий на принадлежность Блюмы к четвертому классу.
БЛЮМА (подняв глаза от книги к потолку, негромко повторяет урок, кивая в такт своим словам головой в упрямых кудрявых прядях, выбивающихся из-под круглого гребешка). «Алкивиад был богат и знатен… В молодости он вел разгульную жизнь и отличался необыкновенным тщеславием. Так, чтобы обратить на себя внимание сограждан, он не задумался отрубить хвост своей собаке драгоценной породы…»
РАЯ (вбегает, осматривается, подходит к портрету царя и, зажмурившись, швыряет сложенную записку. Записка взлетает вверх и исчезает за портретом). Попала! (Радостно хлопает в ладоши.) Попала! Попала!
БЛЮМА. Что вы делаете?
РАЯ. Ах да, ты ведь не знаешь! У нас, понимаешь, у каждой свой царь. Этот — мой. Вон тот, толстый, прежний царь, — тот Катин. У Ярошенко — тот, с бачками… Александр Второй, что ли? Мой — самый дивный, правда?
БЛЮМА. А зачем вы записку бросили?
РАЯ. А я ему каждый день что-нибудь пишу.
БЛЮМА. О чем?
РАЯ. Там — разное. Ну, например: «Дорогой царь, пожалуйста, пускай меня не спрашивают по географии, я вчера не успела». Если записка сразу за портрет попадет, — видела, как моя попала? — ну, значит, все хорошо, не спросят…
ЗИНА (которая тем временем подходит к ним). Нет, а я вот, если урока не знаю, так я по-другому…
РАЯ. А как?
ЗИНА (негромко, задушевно). Я богородице молюсь.
РАЯ. Как так — богородице?
ЗИНА. А я стану там, у самой двери в церковь, закрою глаза и молюсь.
РАЯ. Такой и молитвы нету…
ЗИНА. У меня придумана.
РАЯ. Сама сочинила?
ЗИНА (утвердительно). Ага.
РАЯ. А ну скажи!
ЗИНА. Нельзя молитвы зря говорить: это грех.
БЛЮМА (продолжает повторять вслух). «Алкивиад был богат и знатен. В молодости он вел разгульную жизнь…»
ЗИНА. А Женю ты не видела, Блюма?
БЛЮМА. Она, верно, в коридоре.
РАЯ. Ну, пойдем, пойдем, Зинка!
Обе убегают.
БЛЮМА (одна). «В молодости он вел разгульную жизнь и отличался…»
ЖЕНЯ (входит). Зубришь?
БЛЮМА. Да… (Тихонько повторяет про себя.) «Чтобы обратить на себя внимание сограждан, Алкивиад отрубил хвост своей собаке драгоценной породы…»
ЖЕНЯ. Ну как только тебе не противно?
БЛЮМА. Что противно?
ЖЕНЯ. Да вот это… (Кивает головой на Блюмину книгу.) Дурак этот… с собакой своей бесхвостой.
БЛЮМА. Так ведь это же задано! (После паузы.) Она не бесхвостая была — с хвостом. Он сам ей отрубил.
ЖЕНЯ. И зачем это ему понадобилось?
БЛЮМА. Тут написано: «Чтобы обратить на себя внимание сограждан…»
ЖЕНЯ. Глупости! А я знаю, почему, он собаке хвост отхватил: от скуки! Наверное!
БЛЮМА. От скуки?
ЖЕНЯ. У меня, знаешь, бывает. Поставят нас на молитву: тихо так стоим, никто не дышит. А мне вдруг хочется во весь голос заорать: «Га-га-га-га-га!..» Или, как индюк: «Голды-голды-голды-голды!..»
БЛЮМА (недоверчиво). Ну, вы смеетесь!
ЖЕНЯ. Вот ей-богу, честное слово! А иногда: иду я по коридору, а навстречу мне Сивка плывет… Я ей — реверанс… И вот, ну прямо будто кто меня под локоть толкает, хочется крикнуть Сивке, как извозчики на улице кричат: «Гей, берегись!» Сивка, конечно, обомрет, а я ее — за подбородок: «Ну, как живешь, сивка-бурка, вещая каурка?» (Смеется.)
БЛЮМА (в ужасе). Это — начальнице?
ЖЕНЯ. Ага, Сивке.
БЛЮМА. Но зачем? Почему?
ЖЕНЯ. Очень, Блюмочка, скучно.