А иногда предстанешь сердцу ты
А иногда предстанешь сердцу ты
Четырнадцатилетней, полной страсти,
Но сдержанной, уж знающей отчасти
Жизнь, терпкую, как и твои черты.
Тогда к тебе безумствуют мечты,
И силы нет бороться против власти
Суровых рук, без золотых запястий,
И строгих глаз — их умной черноты.
И ты сама не знаешь, как смесила
Мне чувства все младенческая сила,
Как сладостно разбить влюблённый стих
Об твой разгорячённый, нежный камень,
Рассыпать жарко пепел свой и пламень
На ласковую грудь холмов твоих.
из цикла «Из записной книжки»
В этот край, на место общей встречи,
В этот край, на место общей встречи,
Византиец бледный подплывал;
К северной приспособляясь речи,
На привале готском торговал.
До сих пор в селениях суровых
Вдруг чернёных перстней бирюза
Обернётся близ ворот тесовых
В голубые готские глаза.
Уж не здесь ли около кургана,
Выходя из каменных хором,
Пели девы месть за Шарукана,
Киевским звенели серебром?
И во мне, забывшем их напевы,
Теплится та древняя весна;
У меня — наследье готской девы
Прибалтийских глаз голубизна.
Пальцы правой руки упокоились в левой ладони;
Вверх пятою ступни прикасаются к бронзе колен.
Я принёс бы цветов, я изжёг бы ему благовоний,
Но не нужен ему ни жасмина, ни ладана тлен.
Выраженье лица — словно долго страдавшее тело
Облегчение чувствует; он осторожно следит
За мгновеньями, зная, что боль навсегда отлетела,
Что теперь бестревожно он веки веков просидит.
Он избавлен от мира. Сама Безысходная вечность
Не нарушит покоя, — обрёл он предел тишины.
И при чём здесь божественность духа? При чём человечность?
И живёт, и не мыслит; к нему не слетают и сны.
Только отдых от мук: от корысти, от злости, от хвори,
Многолюдства и голода. Бронзовый лотос плывёт.
Розовеют зубцы отрешённых тибетских нагорий.
Кто живёт, тот страдает. Блаженствующий не живёт.
Псалмопевец кончался. Молчали врачи,
И волхвы, и придворная клика.
Созерцали, как поздние гаснут лучи
На снегах помертвевшего лика.
И решили: чтоб юная дева пришла
И нагая к Давиду прильнула,
И ему прикасаньем живого тепла
Холодевшую кровь всколыхнула.
И решенью покорна пришла красота
И нагая со старцем лежала,
И ему в говорившие с Богом уста
Непорочным дыханьем дышала.
И не мог он постигнуть, душа или плоть
С ним была в полноте совершенства, –
Лишь сказал, умирая: «Велик же Господь,
Смерть мою превративший в блаженство!»
Я плыл Эгейским морем. Вдалеке
Зарозовел у берегов азийских
Мусический и грешный остров Сафо.
Кто ей внимал? Пять-десять учениц;
Немногим боле — граждан Милитенских.
Пределом песен пенный был прибой.
Различны судьбы: ныне вся земля,
Многоравнинна, многоокеанна,
Лелеет имя сладостное — Анна.
Мне радостно, что в годы личных бед
И горестей я мог вам предоставить
Недели тишины в моих Старках,
Отторгнутых потом по воле века.
Лета стояли знойные, но дом
Бывал прохладен и прохладен сад.
На каменной террасе, окаймлённой
Чугунными решётками, случалось,
Мы накрывали вместе чайный стол, –
Я снимок берегу, где профиль ваш
Соседствует с семейным самоваром.
Я вам носил подушки на гамак, –
Читали вы подолгу, и никто
Смутить не смел уединенья гостьи.
Мы в сумерках бродили вдоль реки,
Беседуя о всяческом. Я знал,
Что под руку иду с самою Музой.
Вы едете — о том шумит молва –
В Италию принять дары признанья, –
Уже давно там лавры заждались.
Когда венчал Петрарку вечный Рим,
То честь была взаимная обоим.
Между кровель и труб одинокий Василий Блаженный
В стаях мартовских птиц, в тишине предвечерних снежинок
И, как был до Петра, на реке, под стеною смиренной
Постный торг, православный, с татарской сумятицей, рынок.
Смесь полозьев и дуг, рукавиц, и прилавков и лавок;
Конь косматый жуёт, по глаза в мешковине с овсом;
Изобилует снедями ряд, склизок, солон и сладок;
Горстью грузди гребут; коченеют навага и сом.
Носят квас; постный сахар пестреет, — вкусней апельсинный,
Белый пахнет синильной отравой; сочится халва.
Почему-то в толпе с полушубками, нёсшими псиной,
Груды всяких сластей покупала б охотней Москва.
Вспоминаю ещё: в коробочках белёсых из драни
Духовитый до одури зимний крупичатый мёд.
Вот и бродишь средь луж в этом синем московском тумане,
Воробьи под ногами клюют лошадиный помёт.
Из соломы чернеют горшки, обливные посудки,
Там — из липы ковши — эти точат внарок для поста –
В них я ставил потом голубые как день незабудки,
Что с рассыльным не раз присылала мне чья-то мечта.
Возвращались — и вечер кончался нельзя беззаботней,
Как обычно у нас завершались тогда вечера:
Чай в семейном кругу, звон от всенощной, вешний, субботний,
Лёгкой юности сон и любовные сны до утра.
Старая ты, старая олива!
Меж сестёр, серебряных олив,
Поневоле стала сиротлива,
Их на триста лет опередив.
Приподняв твои печали вдовьи
На пустынный ветра произвол,
Расщепился в две ноги слоновьи
Пепельный, в сухих морщинах ствол.
Но ещё, забывшись, ливней просят
И цветут как бы изподтишка,
И в усердьи крайнем плодоносят
Три твоих ещё живых сучка.
И не видно, как за ливнем следом,
И таясь, и млея, и спеша,
Закипает юношеским бредом
Древняя древесная душа.
Плески, выплески, блёстки и блески,
Через камни, в камнях, из камней,
Брызги, дребезги, всплески и плески
В ноги женщин, в ноздри коней.
Днём и ночью трепещут, блещут
Водопады пленной струи,
Белый мрамор полощут, плещут
В скопы раковин и чешуи.
В бурном гоне, в хмеле агоний
Мчатся в бездну, из бездны скача,
Водяные безумные кони
Под трезубцем Бородача.
Мне ль не любить аквариум земной,
Мне ль не любить аквариум земной,
Где сам живу? Разлит до стратосферы
Лазурный газ. Под нами пламень серы,
Над нами космос чёрно-ледяной.
Мерещился нам в горних мир иной,
Но Люцифер не потерпел химеры, –
Он предложил без телескопа веры
Довольствоваться явью водяной.
Как водоросль, в эфире безмятежном
Купает верба гибкую лозу,
И сквозь эфир мы видим стрекозу,
Дрожащую на тростнике прибрежном.
Как рыбы, дышим в этом слое нежном,
Хоть смерть вверху и та же смерть внизу.
Мир ясен стал, а был куда туманен
Мир ясен стал, а был куда туманен.
Ты, Люцифер, ускорил мыслей бег.
Спешит забыть прозревший человек,
Что дух его бывал сомненьем ранен.
Доволен будь: и я не одурманен,
Ни перед чем не опускаю век.
Меня усовершенствовал мой век, –
Странней всего, что я себе не странен.
Не жалуюсь, что ты меня лишил
Беспечных слов, лампадку потушил,
Кое-какие отнял наслажденья.
О чём жалеть? О нет, пока дышу,
Я, Люцифер, лишь об одном прошу:
Мне возвратить свободу заблужденья.
Сказала жизнь: «Молчать не смеешь, пой!» –
Сказала жизнь: «Молчать не смеешь, пой!» –
А я лежал в своём отребье старом,
Сражённый навзничь молнийным ударом,
Средь лопухов, — немой, глухой, слепой.
Прошли стада с холма на водопой
Вдоль спелой ржи, ещё дышавшей жаром,
И в предвечерье под лесистым яром
Чета бродила тайною тропой.
И ожил я. Вновь петь я обязался,
Но должен был всё начинать с аза,