Посвящается памяти моего отца
“Кто выйдет поутру? Кто спелый плод подметит…”
Кто выйдет поутру? Кто спелый плод подметит?
Как тесно яблоки висят!
Как бы сквозь них, блаженно солнце светит,
стекая в сад.
И, сонный, сладостный, в аллеях лепет слышен:
то словно каплет на песок
тяжелых груш, пурпурных поздних вишен
пахучий сок.
На выгнутых стволах цветные тени тают,
на листьях солнечный отлив…
Деревья спят, и осы не слетают
с лиловых слив.
Кто выйдет ввечеру? Кто плод поднимет спелый?
Кто вертограда господин?
В тени аллей, один, лилейно-белый,
живет павлин.
1922
“Придавлен душною дремотой…”
Придавлен душною дремотой,
я задыхался в черном сне.
Как птица, вздрагивало что-то
непостижимое во мне.
И возжелал я в буйном блеске
свободно взмыть, — и в сердце был
тяжелый шорох, угол резкий
каких-то исполинских крыл.
И жизнь мучительно и чудно
вся напряглась и не могла
освободить их трепет трудный —
крутые распахнуть крыла.
Как будто каменная сила —
неизмеримая ладонь —
с холодным хрустом придавила
их тяжкий шелковый огонь.
Ах, если б звучно их раскинуть,
исконный камень превозмочь,
громаду черную содвинуть,
прорвать глухонемую ночь, —
с каким бы громом я воспрянул,
огромен, светел и могуч!
Какой бы гром в ответ мне грянул
из глубины багряных туч!
“Есть в одиночестве свобода…”
Есть в одиночестве свобода,
и сладость — в вымыслах благих.
Звезду, снежинку, каплю меда
я заключаю в стих.
И, еженочно умирая,
я рад воскреснуть в должный час,
и новый день — росинка рая,
а прошлый день — алмаз.
“Из блеска в тень и в блеск из тени…”
Из блеска в тень и в блеск из тени
с лазурных скал ручьи текли,
в бреду извилистых растений
овраги вешние цвели.
И в утро мира это было:
дикарь, еще полунемой,
с душой прозревшей, но бескрылой, —
косматый, легкий и прямой, —
заметил, взмахивая луком,
при взлете горного орла,
с каким густым и сладким звуком
освобождается стрела.
Забыв и шелесты оленьи,
и тигра бархат огневой, —
он шел, в блаженном удивленье
играя звучной тетивой.
Ее притягивал он резко
и с восклицаньем отпускал.
Из тени в блеск и в тень из блеска
ручьи текли с лазурных скал.
Янтарной жилы звон упругий
напоминал его душе
призывный смех чужой подруги
в чужом далеком шалаше.
“Я на море гляжу из мраморного храма…”
Я на море гляжу из мраморного храма:
в просветах меж колонн, так сочно, так упрямо
бьет в очи этот блеск, до боли голубой.
Там благовония, там — звоны, там — прибой,
а тут, на вышине, — одна молитва линий
стремительно простых; там словно шелк павлиний,
тут целомудренность бессмертной белизны.
О, муза, будь строга! Из храма, с вышины, —
гляжу на вырезы лазури беспокойной, —
и вот восходит стих, мой стих нагой и стройный,
и наполняется прохладой и огнем,
и возвышается, как мраморный, и в нем
сквозят моей души тревоги и отрады,
как жаркая лазурь в просветах колоннады.
“Туман ночного сна, налет истомы пыльной…”
Туман ночного сна, налет истомы пыльной
смываю мягко-золотой,
тяжелой губкою, набухшей пеной мыльной
благоуханной и густой.
Голубоватая, в купальне млечно-белой,
вода струит чуть зримый пар,
и благодарное я погружаю тело
в ее глухой и нежный жар.
А после, насладясь той лаской шелковистой,
люблю я влагой ледяной
лопатки окатить… Мгновенье — и пушистой
я обвиваюсь простыней.
Чуть кожа высохла, — прохлада легкой ткани
спадает на плечи, шурша…
Для песен, для борьбы, для сказочных исканий
готовы тело и душа.
Так мелочь каждую — мы, дети и поэты,
умеем в чудо превратить,
в обычном райские угадывать приметы
и что ни тронем, — расцветить…
“На черный бархат лист кленовый…”
На черный бархат лист кленовый
я, как святыню, положил:
лист золотой с пыльцой пунцовой
между лиловых тонких жил.
И с ним же рядом, неизбежно,
старинный стих — его двойник,
простой, и радужный, и нежный,
в душевном сумраке возник;
и все нежнее, все смиренней
он лепетал, полутаясь,
но слушал только лист осенний,
на черном бархате светясь…
“Нас мало — юных, окрыленных…”
Нас мало — юных, окрыленных,
не задохнувшихся в пыли,
еще простых, еще влюбленных
в улыбку детскую земли.
Мы только шорох в старых парках,
мы только птицы, мы живем
в очарованьи пятен ярких,
в чередованьи звуковом.
Мы только мутный цвет миндальный,
мы только первопутный снег,
оттенок тонкий, отзвук дальний, —
но мы пришли в зловещий век.
Навис он, грубый и огромный,
но что нам гром его тревог?
Мы целомудренно бездомны,
и с нами звезды, ветер, Бог.
“Садом шел Христос с учениками…”
На годовщину смерти Достоевского
Садом шел Христос с учениками…
Меж кустов, на солнечном песке,
вытканном павлиньими глазками,
песий труп лежал невдалеке.
И резцы белели из-под черной
складки, и зловонным торжеством
смерти заглушен был ладан сладкий
теплых миртов, млеющих кругом.
Труп гниющий, трескаясь, раздулся,
полный склизких, слипшихся червей…
Иоанн, как дева, отвернулся,
сгорбленный поморщился Матфей…
Говорил апостолу апостол:
“Злой был пес, и смерть его нага,
мерзостна…”
Христос же молвил просто:
“Зубы у него — как жемчуга…”
I. "За туманами плыли туманы…"
За туманами плыли туманы,
за луной расцветала луна…
Воспевал он лазурные страны,
где поет неземная весна.
И в туманах Прекрасная Дама
проплывала, звала вдалеке,
словно звон отдаленного храма,
словно лунная зыбь на реке.
Узнавал он ее в трепетанье
розоватых вечерних теней
и в метелях, смятенье, молчанье
чародейной отчизны своей.
Он любил ее гордо и нежно,
к ней тянулся он, строен и строг, —
но ладони ее белоснежной
бледный рыцарь коснуться не мог…
Слишком сумрачна, слишком коварна
одичалая стала земля,
и, склонившись на щит лучезарный,
оглянул он пустые поля.
И обманут мечтой несказанной
и холодною мглой окружен,
он растаял, как месяц туманный,
как далекий молитвенный звон.
II. "Пушкин — радуга по всей земле…"