Ознакомительная версия.
«Уже столько воды утекло – помилуй нас, Боже…»
Уже столько воды утекло – помилуй нас, Боже.
А она всё течёт и течёт – вольну ей, беглянке…
Уже всякое русло мало, бескрайнее – тоже,
и давно уже наперечёт бутылки и склянки.
Скоро, видимо, нам принесут последнюю ёмкость —
осторожной рукою подав стеклянный напёрсток:
это даже уже не сосуд, но тонкость и ломкость —
его в шутку сваял стеклодув из бабочек пёстрых.
Ах, всего на глоток на один, на несколько капель
тот напёрсток рассчитан, дружок, – на стопку, на рюмку:
это будет твой валокордин, пока ещё скальпель
не наведался и не обжёг сердечную сумку.
Пёстрых бабочек хватит, дружок, хотя б изначально,
было б цело крыло и стекло – и не оскудело,
а вот что обмелеет река – ужасно печально,
но ведь столько воды утекло… понятное дело.
Отпустить на волю прыть,
возвратиться в прежний рай,
забывая повторить
«никогда не повторяй».
Мать учения сидит
на скамеечке в слезах
и азы свои твердит,
спотыкаясь на азах.
А вокруг летают бури
в белом головном уборе,
а вокруг летают вихри,
и у них все щёки в охре,
а вокруг летают дети
с погремушками во рту,
не летайте, посидите,
не старейте на лету.
Но они летят, как боги,
между синих облаков,
превращаясь по дороге
в толпы милых стариков,
чтоб набравши неба в грудь,
прыгнуть с неба в каравай
и забыть проговорить
на лету «не забывай».
А вон лошадка зб пять крон:
она видна со всех сторон
и хороша со всех сторон
неотразимо!
Она пришла из дальних стран,
на ней седло, как царский трон,
она стоит возле витрин,
где магазины.
Она со сбруей золотой,
она, конечно, для детей —
и из моих перипетий
меня не вынет.
На ней, когда тебе лет пять,
весьма приятно поскакать
сквозь детство, через тишь да гладь,
верхом – навылет!
Но у меня с собой пять крон,
и надо мною небосклон,
и мне отнюдь не возбранён
парадный выезд —
и нету ни души окрест,
и сам я не из этих мест…
авось, свинья меня не съест
и Бог не выдаст.
Да и никто мне не судья,
за исключением дождя,
поскачем, с места не сходя —
всей жизни мимо —
весёлой белкой в колесе!
Мой Росинант, ты весь в росе,
мой Росинант, мы дети все,
когда одни мы.
«Только пара сандалий осталась от этих стихов…»
Только пара сандалий осталась от этих стихов —
пара старых сандалий,
пара грустных созданий,
пара, в общем, таких пустяков.
А куда я по снегу ходил – да какая кому,
к чёрту, разница, мы же сейчас вообще не об этом!
Мы о всяком таком… миновавшем, прожитом, пропетом,
о не видном уже в паровозном морозном дыму,
если вы понимаете, что я имею в виду, —
престарелую частность…
извините за честность
и за эту вот, как бы получше сказать, лабуду.
Всё никак не забуду… понятное дело, был снег:
снег всегда в таких случаях самое первое дело —
чтобы видели, стало быть, как тут судьба наследила,
кто сошёл с колеи, растерялся, расплакался, сник,
а кто, наоборот, эту снежность насквозь пропахав,
всё равно никогда не узнал, что такое усталость.
Только пара сандалий осталась от этих стихов —
и прекрасно, что так: у других и того не осталось.
«Кто-то ходит и трезвонит…»
Кто-то ходит и трезвонит,
чем – не разберу:
ничего тут твоего нет —
сам не ко двору!
Всё чужое, привозное
из других земель,
а тебя я знать не знаю…
Вот и разумей.
Мимо пролетел червонец,
пробежал алтын.
Ничего тут ничьего нет —
никаких святынь.
Улыбается бесхозный,
праздный белый свет
и совсем не знает козней
честный небосвод.
Ну а как ты есть пришелец,
так люби свой путь —
погуляй-ка, утешаясь
хоть вот… чем-нибудь:
ни поклажи, ни ночлега —
лёгкость бытия,
рукавичка из-под снега
шепчет: я твоя!
«Договорим до той черты…»
Договорим до той черты,
где только ты и нет меня,
где сожжены мои мосты
и даже дым давно улёгся,
до той черты, где все чисты
и где, спокойствие храня,
на мир взирают с высоты,
с которой видно только флоксы,
тюльпаны, лилии, сирень
и наподобие того,
весенней шляпки набекрень
возвышенное вольнодумство
и новых капель дребедень,
и новых истин шутовство,
и новый парус – новый день —
уже расправлен и надулся.
Договорим до той поры,
где все мудры не по годам
и знают правила игры,
и больше уж не ошибутся,
до той поры, до той муры,
где за бесценок я отдам
мои воздушные шары
капитуляций, контрибуций…
А дальше чтобы ни шажка —
и постоим у бережка,
где жизнь казалась так тяжка,
ан – упорхнула по дороге,
и ни единого грешка
не записали облака
на счёт стального мотылька
и золотой его подруги.
Лодочка из Портофино в тесной ёмкости графина —
под названьем Жозефина, с алым кантом на корме,
лодочка из Портофино,
поплывём с тобой в уме?
Лодочка из Портофино, мы с тобою два дельфина,
два смиренные тайфуна, заключённые в тюрьме.
Лодочка из Портофино,
поплывём с тобой в уме?
Лодочка из Портофино, мы с тобою два профана,
два несчастных инофона на далёкой Колыме.
Лодочка из Портофино,
поплывём с тобой в уме?
Полно сетовать на участь: нам ведь свойственна живучесть,
нам ведь свойственна плавучесть, флот – он и в Китае флот,
надо просто участь вычесть:
вычесть участь – и вперёд!
А в уме – там солнце светит, ночь луну по небу катит,
и на всех свободы хватит – что при свете, что во тьме.
И прекрасна, как эпитет,
жизнь, прожитая в уме.
«Теперь это, конечно, детали…»
Теперь это, конечно, детали,
детали и тили-тили,
сомнения – та ли, не та ли…
далёкие такие года,
далёкие такие метели!
И чего-то от меня Вы хотели —
чего от меня-то Вы хотели
в одном небывалом тогда?
На Вас была глупая шляпа —
по-моему, чуть ли не из крепа,
и были Вы растрёпой растрёпа,
и шляпа Вам ужасно не шла.
И всё выходило нелепо:
ни слова весёлого трёпа,
разговор – как варёная репа,
в основном про чужие дела.
Теперь-то, клянусь, я бы сразу
всё понял и вручил бы Вам розу,
и каждую ответную фразу
сделал точней и острей.
Но это всё, конечно, детали,
далёкие такие метели…
и тяжело писать на металле,
и состарился менестрель.
Званый ужин с колокольчиком
Его бы спрятать за обшлаг,
тот колокольчик, надоел, —
и вместе с вами есть шашлык,
который прежде не доел:
ведь так ведут себя, когда
все дамы и все господа
собрблись и сидят рядком
хоть и над тем же шашлыком!
Его бы спрятать от гостей,
тот колокольчик, он смешон,
он не содержит новостей,
он пустозвон, болтун, пижон —
с ним стыдно, он бросает тень
на твой ухоженный плетень,
его бренчание – латынь
для всех собравшихся, остынь.
Он всех смущает, он чужой —
и он для славок и чижей,
а среди вилок и ножей
ему не место, режь и жуй.
Но, шут в высоком колпаке,
ты с колокольчиком в руке
опять сидишь на публике,
опять сидишь на публике…
«Прислали ангела запасного…»
Прислали ангела запасного —
живи снова:
он может в изголовьи спать,
он может спеть
мелодию какую не такую —
хоть, например, живу-себе-ликую —
или подать весёлого вина,
а может сделать муху из слона,
слона твоей потери,
и проследить, чтоб дни твои летели
куда-нибудь на юг, на юг, на юг…
А что тебе давным-давно каюк,
он знать не хочет, ангел запасной —
воитель записной.
В то время как мой прежний был хранитель…
на жёрдочке сидел, висел на нити ль,
а всё чего-то там себе подумывал
и мало что предпринимал:
вот разве яблочком одаривал эдемовым
да сушку клал в карман —
на случай, если что… на всякий случай.
Такой обычный ангел – не могучий,
скорей, строчной, чем прописной,
не то что запасной.
Он снова прилетит – потом… весной.
«Опять божество… извините, не думали…»
Опять божество… извините, не думали —
не ждали, не чаяли, ан – как всегда:
унылая разность, весёлая сумма ли —
хитон, пара крыльев плюс-минус звезда.
И праведный лик, и высокие истины,
и кротость аскезы, и к ней две слезы,
а к ним – эти все осторожности гостьины,
с отказом от благ виноградной лозы…
И, значит, ни в коем, пожалуйста, случае
с ума не сходить, не парить в облаках:
какое нам дело, что звёзды падучие —
другие! – себя не держали в руках,
на то и другие… А тут – всё как надо бы:
всерьёз, навсегда, до последней черты —
и райский возок, спотыкаясь о надолбы,
везёт нас наверх от земной суеты.
Прощай, значит, жизнь! Уж отныне не хаживать
по лужам, а только бродить по лугам,
выказывать знаки вниманья, ухаживать,
смиренье блюсти, не мечтать о другом,
лелеять пергамент сухого отчётика:
мол, жил не греша – ничего сверх того…
Опять божество. А хотелось бы – чёртика.
Но – опять божество.
«Есть право пророчить и мышку ловить на мормышку…»
Ознакомительная версия.