Любовь его, страсть и страх,
Сердце, которое пело
В нежных моих губах.
Вся земля наделена рогами,
Чуть великолепней всех систем,
Кроткий утонченник свиснет в зиму
Гулко садится пушкой гранат.
Твердо крякая, темь разболтавши,
Непередаваемый коктайль <так>;
Ореол кружевного веера земли –
Ниже падаль, дрожь, визг
И – не жаль.
Серая голова – глаза недоразуменьем
Живы. Спрашивается – почему?
Ответ упрощает землю и папаху –
Не о чем уж спросить.
Сшибок неба горек и плэнэрен,
Ляжки бутафорят галифэ,
Черный бинокль, доносится владельцу:
«Скука и смерть».
Он уносит в вечер города
Губ дрожанье:
Присевшую сосну, папахи ком.
Вот и этот каменный осколок
Скифа степного зорь, сокола и ковыля,
Горько бросает любезное время.
Под его рукой штурвал дрожал.
Он, ополчившись, каждое слово
Мечником диким сторожил.
Он, опростивший распри и боли
До нежной и ленивой ручья молвы,
Вечный меткий охотник за солнцем,
Зверю верный и тайный друг.
Он, обладающий, богатея одиноко,
Неисчислимой коллекцией миров –
Падает в какие-то черные тени
И погибает в развалинах их.
Как осудить его шаг циклопа,
Руку ласкающую каменное копье,
Мамонта, скучливо глядевшего
Вдаль, через головы нам.
На дороге гиппопотама
Совершенство из совершенств,
Львиный след слепо метит землю,
Предвкушая грозных блаженств.
Ветер антилоп бега, витые
Рога, в ужасе лежа на спине,
Тяжкий храп, пена ноздрей, рот
Вскрыт и частый крик копыт –
И:
Башен неподвижный ночью сарказм,
Карфагенской ночи развалина та,
На которой цепью роет вздох
Неповторимое лицо.
Жгуч дышит воздух круга ландшафт,
Умирай – глубине невольных волн,
Остановишься, едва мольба,
И на темя ложится тяжела
Матери великая рука.
С.П. Бобров. Письма к Андрею Белому 1909-1912.
К.Ю. Постоутенко
Письма, предлагаемые вниманию читателя, по многим обстоятельствам необычны. Главное противоречие коренится в несоответствии формы и сущности их коммуникативной структуры: принято считать, что переписка — прежде всего — диалог, а в нашем случае отсутствуют даже формальные признаки диалогичности — адресант практически не предполагает какого-либо ответа. С этим связана и жанровая трансформация — эпистолярий начинает включать в себя элементы дневника, обращенного не только к формальному адресату, но и к себе. Поэтому поиск необходимой формулировки, подчас занимающий не одну страницу, оказывается важнее соблюдения эпистолярных канонов.
Автор публикуемых писем — Сергей Павлович Бобров (1889-1971) — не слишком хорошо известен современному читателю. Из осколков его разнообразного творчества — поэтического, прозаического, критического, живописного, научного, помеченного разнообразными псевдонимами{1}, трудно составить цельный образ — слишком уж велик разброс тем и мнений. То немногое, что написано о Боброве, представляет его деятельность прежде всего в качестве редактора основанных им издательств — недолговечной «Лирики» (1913) и боевитой «Центрифуги» (1914-1922){2}. Предшествующий период неизменно оказывается вне поля зрения. Но именно он отражен в публикуемых письмах и требует от нас нескольких поясняющих штрихов.
Первое из писем датировано маем 1909 г. К этому времени Бобров уже дважды напечатал в журнале «Весна» свои стихи{3} и, вероятно, имел все шансы продолжать свое сотрудничество с изданием, обложку которого украшал нарочито демократический девиз: «В политике — вне партий, в литературе — вне кружков, в искусстве — вне направлений». Однако существование в полулитературе, где под маской объективизма скрывался незамысловатый коммерческий цинизм издателя журнала Н.Г.Шебуева, уже не вполне удовлетворяло честолюбивого стихотворца. Задним числом Бобров припоминал свои тогдашние размышления так: «Конечно, я кое-как догадывался, что весь секрет Шебуева заключался в его полнейшем равнодушии к качеству присылаемых ему со всех сторон стихов — в расчете на то, что все эти крошечные пигмеи-стихоплетики будут теперь на последние гроши покупать у газетчиков его неразборчивый журнальчик»{4}. С особой силой противоречие между «беспристрастностью» редактора и постоянных сотрудников «Весны», с одной стороны, и бунтарской, по их понятиям, тенденциозностью Боброва — с другой, обнаружилось на встрече редакции журнала и его московских авторов: «Мне казалось, — начал я, сбиваясь и ненавидя себя за это, — когда я шел сюда, — что здесь пойдет разговор... живой разговор о той любимой нами поэзии, которой посвящен наш журнал... поэзии, которая так дорога нам всем, кто действительно ценит новую возродившуюся поэзию, кто любит замечательные стихи Брюсова, Блока, Белого, поэтов, к которым сами собой влекутся мечты молодого начинающего стихотворца... а вот вместо этого мы сидим и слушаем унылые рассказы о литературных нравах <... >. «Искушенные» слушали мои кипучие речи с худо скрываемыми усмешками, а Шебуев старательно что-то чертил на своей бумажке»{5}.
«Панегирик новому искусству»{6}, прозвучавший в редакции журнала «Весна», с достаточной откровенностью обнаружил литературные пристрастия Боброва. Однако частично ему удалось реализовать свои символистские устремления уже в рамках «Весны», куда в 1909 г. была отдана рецензия на сборник В.Я.Брюсова «Все напевы» (М., 1909). Трудно, впрочем, назвать рецензией этот неумеренно восторженный отзыв с нотками нехарактерного для Боброва иррационализма: «альманахи «Шиповник», пресловутые сборники «Знания», сотни книг «сегодняшнего дня» — Чулкова, Куприна, Тетмайера, Муйжеля, Андреева, Каменского и т.д. до бесконечности, разные «Литературные распады», скверные переводы Уайльда, «Современные миры» и т. д. и т. д. Тянется, тянется эта серая армия безнадежных, и не предвидится ей конца. И как вспыхивает душа, когда среди этих кричащих обложек с такими загогулинами, что и не разберешь названия книги, — увидишь магическое имя «Валерий Брюсов»{7}. Но так же несправедливо сводить содержание заметки к безотчетному восхищению, игнорируя та кие, например, строки: «На наших глазах из всеми изруганного, оплеванного «декадента» вырос громадный утес мысли и мечты. Раньше ожесточенно ругали, теперь — говорят с уважением и раболепием или с затаенной злобой»{8}.
Обеспокоенный тем, что лишенная эстетического чутья журнальная критика стремится поместить новую литературу в прокрустово ложе нормативных представлений, Бобров пишет и «возражения на критику» — отклик на книгу Т.Ардова (В.Тардова) «Отражения личности. Критические опыты», где та же мысль проводится с еще большей настойчивостью: По <... > удобному и покойному пути — филистерского приспособления к символизму — ползут все эти господа Ардовы, Абрамовичи, Измайловы, Ляцкие, Айхенвальды и т.д. вплоть до Шебуева. Вчера еще они кричали: «да, теперь мы знаем, что такое символизм: это все, перед чем можно воскликнуть — черт знает, что такое!» — сегодня они пресерьезно рассказывают Вам, что «Брюсов — революционер формы» (великое открытие), у Белого в стихах-де видится «самая ясная, пежная поэзия», а потом вдруг совсем неожиданно для них прорывается вчерашняя ругань»{9}. Итоговый вывод столь же неутешителен: «Книга г.Ардова — тягчайшее оскорбление символизма. Мы кичимся тем, что наша литература — всеобщее достояние; скорее падо бы плакать об этом! Все захвата, но грязными руками эпигонов»{10}. Разумеется, эта рецензия не могла (и не рассчитывала, как видно из упоминания Шебуева) появиться на страницах «Весны»; своей неприкаянностью она фиксировала переходность момента. К этому же времени, вероятно, была написана и не дошедшая до нас рецензия на «Урну» А.Белого, вышедшую в том же году"{11}. Устав от беспорядочной рассылки собственных стихотворений и рассказов, лимитировавшейся лишь финансовыми возможностями, и прекратив бесплодные попытки создания вокруг «Весны» группы единомышленников, Бобров отложил на время мечты о собственном журнале{12} и решил попытать счастье в личном знакомстве с боготворимыми кумирами, о чем и записал, слегка испуганный собственной дерзостью, в дневнике: «Еще я хочу выкинуть совсем гениальную вещь — снести Брюсову на просмотр мои стихи! Если завтра достану денег, то куплю тетрадь, спишу избранные стихотворения и с подобающим письмом снесу Брюсову. А потом еще Белому и Сергею Соловьеву. Может быть, из этого что-нибудь выйдет»{13}.