Конец песни шестой
СОДЕРЖАНИЕКак Дюнуа спас Доротею, приговоренную к смерти Инквизицией
Когда однажды на рассвете дней
Я брошен был подругою моей,
Так был я опечален, что, признаться,
Решил навек от страсти отказаться.
Но даже в голову мне не пришло
Обиду нанести иль сделать зло,
Изменнице доставить огорченье,
Неудовольствие или мученье,
Стеснять желанья не по мне, друзья.
Раз я зову к неверным снисхожденье,
То, ясно, к женщинам жестоким я
Могу питать одно лишь уваженье.
Нельзя терзать преследованьем ту,
Чье сердце осаждали вы напрасно.
И если молодую красоту
Желанье ваше покорить не властно —
Не может сердце быть всегда несчастно:
Нежнейших уз ищите у другой
Иль пейте, это тоже путь благой.
Когда б такую мысль внушил создатель
Влюбленному прелату одному
И красоты столь редкой угнетатель
Последовал совету моему!
Уж Дюнуа, величественный в гневе,
Внушил надежду осужденной деве.
Но прежде надо знать, за что она
Была к сожженью приговорена.
«О сын небес, – потупившись прелестно,
Она сказала, – раз своим мечом
Меня вы защитили, вам известно,
Что обвинить меня нельзя ни в чем!»
«Не ангел я – ответил рыцарь, – верьте;
Я очень рад, что случай мне помог
Избавить вас от столь жестокой смерти,
Но ваше сердце видит только бог.
Оно, я верю, голубю подобно,
Но расскажите обо всем подробно».
И отвечает на его вопрос
Красавица, не сдерживая слез:
«Любовь – причина всей моей печали.
Сеньора Ла Тримуйль вы не встречали?»
«Он лучший друг мой, – Дюнуа в ответ, —
Души смелей и благородней нет.
У короля нет воина вернее,
У англичан соперника страшнее.
Его любить для всех красавиц честь!»
«Да, – дева молвит, – это он и есть!
Лишь год, как он уехал из Милана.
О господин! Он был в меня влюблен.
В моей груди горит разлуки рана,
Но верю я, что вновь вернется он.
Он клятву дал, когда пришел проститься.
Я так его люблю! Он возвратится!»
«Не сомневайтесь, – Дюнуа сказал. —
Кто красоты подобной не оценит?
Он слову никогда не изменял,
И если поклялся, то не изменит».
Она ответила: «Я верю вам.
О, день счастливый нашей первой встречи!
Как были сладостны моим ушам
Его благовоспитанные речи,
Иных бесед чудесные предтечи!
Его я полюбила без ума,
Еще не зная этого сама.
Ах! У архиепископа в столовой
Произошло все это! Сладкий сон!
Он, рыцарь знаменитый и суровый,
Сказал, что без ума в меня влюблен.
Почувствовав блаженное томленье,
Я разом потеряла слух и зренье,
Не зная, что за муки сердце ждут!
От счастья я простилась с аппетитом!
Наутро он пришел ко мне с визитом,
Но пробыл только несколько минут,
Ушел – и, полная любовным бредом,
Моя душа за ним помчалась следом.
На следующий день пришел он вновь
И вел беседу про свою любовь.
Зато на следующий день в награду
Похитил он два поцелуя кряду.
На следующий день наедине
Он обещал, что женится на мне.
На следующий день просил так тонко,
На следующий сделал мне ребенка.
Но что я говорю! Увы! Увы!
Я вам открыла весь мой стыд и горе,
А я еще не ведаю, кто вы,
Узнавший ныне о моем позоре!»
Герой ответил скромно: «Дюнуа».
Он не хвалил себя самодовольно,
Но было имени его довольно.
Вскричала дева: «Господу хвала!
О, неужели воля провиденья
Меня рукою Дюнуа спасла!
Сколь ваше явственно происхожденье,
Бастард прекрасный, победитель зла!
Любовь меня мученью обрекла, —
Дитя Любви несет мне исцеленье.
Надежда вновь овладевает мной!
Так слушайте же дальше, о герой!
С возлюбленным я прожила недолго.
Его к оружью призвала война,
И он покорствует веленью долга.
О, Англия, будь проклята она!
Я слезы лить была принуждена.
Вы понимаете, сеньор достойный,
Перенести все это каково?
Ах, я изнемогала без него,
Чудовищные проклиная войны.
Меня лишил всего ужасный рок,
Но я не жаловалась, видит бог.
Он подарил, со мною расставаясь,
Сплетенный из волос его браслет.
Я приняла, слезами обливаясь,
Из рук любимого его портрет.
Оставил он еще письмо большое,
Где нежность, в каждом завитке дыша,
Свидетельствует, что с его душою
Навеки скована моя душа.
Он говорит там: «Одержав победу,
Без промедленья я в Милан приеду
И, послужив, как должно, королю,
Женюсь на той, которую люблю!»
Но до сих пор он бьется в Орлеане,
Разит врагов, наносит им урон.
Он верен долгу, но моих страданий,
Моей судьбы, увы, не знает он.
Когда б он видел, как меня карает Любовь!
Нет, хорошо, что он не знает.
Итак, уехал он на долгий срок,
А я уединилась в уголок,
Который был от города далек.
Вдали от света, посреди просторов,
Переносила я разлуки гнет,
Томленье сердца, тяготу забот
И прятала от любопытных взоров
И слезы горькие, и свой живот.
Но я, увы, племянница родная
Архиепископа. О, доля злая!»
Тут слезы начали сильнее течь
Из глаз ее, и, горестно рыдая,
Так Доротея продолжала речь:
«В уединенье рощ, под солнцем юга,
Я плод своей любви произвела
И, утешаясь им, ждала я друга.
Как вдруг архиепископу пришла
Фантазия узнать, как поживает
Его племянница в глуши полей.
Дворец он для деревни оставляет
И… там пленяется красой моей.
О красота, подарок злобных фей,
Зачем пронзила ты, к моей досаде,
Опаснейшей стрелою сердце дяди!
Он объяснился. Я пыталась тут
О долге говорить, о чести, сане,
О незаконности его желаний
И святости родства. Напрасный труд!
Он, оскорбляя церковь и природу,
Мне не давал решительно проходу
И возражений слушать не желал.
Ах, заблуждаясь, он предполагал,
Что, сохранив сердечную свободу,
Я никого на свете не люблю,
Он был уверен, что я уступлю
Его мольбам, его заботам скучным,
Желаниям упорным и докучным.
Но ах! когда однажды в сотый раз
Я пробегала дорогие строки
И лились слезы у меня из глаз,
Меня настиг мой опекун жестокий.
Враждебною рукою он схватил
Листок, что мне дороже жизни был,
И, прочитав его, увидел ясно,
Что я люблю, что я любима страстно.
Тогда, отравлен ревностью и зол,
Он сам себя в упрямстве превзошел.
Он окружил меня продажной дворней;
Ему сказали про мое дитя.
Другой отстал бы. Но, напротив, мстя,
Архиепископ стал еще упорней
И, превосходством пользуясь своим,
Сказал: «Уж не со мною ли одним
Вы щепетильны? Ласки вертопраха,
Обманщика вам не внушали страха,
Вы до сих пор тоскуете по ним.
Так перестаньте же сопротивляться,
Примите незаслуженную честь.
Я вас люблю! Вы мне должны отдаться
Сейчас же, или вас постигнет месть».
Я, вся в слезах, ему упала в ноги,
Напоминая о родстве и боге,
Но в этом виде, к горю моему,
Еще сильней понравилась ему.
Он повалил меня, срывая платье.
Принуждена была на помощь звать я.
Тогда, любовь на ненависть сменя, —
О, тяжелее нету оскорбленья! —
Он бьет рукою по лицу меня.
Вбегают люди. Дядя без смущенья
Свои удваивает преступленья.
Он молвит: «Христиане, вот моя
Племянница, отныне дщерь злодейства;
Ее от церкви отлучаю я
И с нею плод ее прелюбодейства.
Да покарает господа рука
Отродье подлого еретика!
Их проклинаю я, служитель бога.
Пусть Инквизиция их судит строго».
То не были слова пустых угроз.
Едва успев в Милане очутиться,
Он тотчас Инквизиции донес.
И вот мой дом – унылая темница,
Где пленнице, безмолвной от стыда,
Терзанья – пища, реки слез – вода;
Подземная тюрьма черна, уныла,
Обитель смерти, для живых могила!
Через четыре дня на белый свет
Меня выводят, но – о, доля злая! —
Затем лишь, чтоб на плахе, в двадцать лет,
Сожженная безвинно, умерла я.
Вот ложе смерти для моей тоски!
Здесь, здесь, без вашей мстительной руки
И жизнь и честь мою бы схоронили!
Я знаю, что нашлись бы смельчаки,
Которые меня бы защитили;
Но смелость их поработил прелат, —
Все перед церковью они дрожат.
Ах, итальянец обречен бессилью,
Затем, что устрашен епатрахилью[63].
Француз же не боится ничего,
Он нападет на папу самого».
Герой, задетый за живое девой,
Исполнен жалости глубокой к ней,
К архиепископу исполнен гнева,
Решил дать волю доблести своей,
В победе скорой убежденный твердо,
Как вдруг заметил, что, подкравшись гордо,
Не спереди, а сзади, что солдат
Отважно в тыл ему напасть хотят.
Какой-то черный чин с душой чернильной
Гнусавил, словно пел псалом умильный:
«Во имя церкви объявляем мы,
Да радуются верные умы
Во славу бога: по распоряженью
Его преосвященства, решено
С ослом его проклятым заодно
Богоотступника предать сожжепыо.
Как еретик и чернокнижник, он
Да будет вместе с грешницей сожжен».
Бузирис[64] хитрый в образе прелата,
Страшась, что приближается расплата,
Ты свой прием обычный применил:
В согласье с Инквизицией ты был,
И ждал вердикт суровый супостата,
Который вздумал бы сорвать покров
С твоих неописуемых грехов.
Немедля отвратительная свора,
Святейшей Инквизиции опора,
Идет на Дюнуа, построясь в ряд,
Шаг делая вперед, а два назад.
Горланят, топчутся, творят молитву.
Сакрогоргон, дрожа, ведет их в битву.
Он щелкает зубами и орет:
«Смелей! Хватайте колдуна! Вперед!»
За ними вслед, блистая стихарями,
Плетутся дьяконы с пономарями:
Один с кропилом и с крестом другой,
Они своей соленою водой
Кропят смиренно верующих братью,
Отца лукавства предают проклятью;
И, все еще взволнованный, прелат
Им шлет благословение стократ.
Чтоб доказать, что он не сын геенны,
Великий Дюнуа спешит извлечь
Могучею рукой громадный меч,
Другою четки, инструмент священный,
Являемый порукой несомненной,
Что он ничем не связан с духом зла.
«Ко мне!» – зовет он своего осла.
Тот подлетает, и герой, проворно
Вскочив на зверя, сыплет, точно зерна,
В толпу врагов удары без числа.
Здесь изувечен стернум[65] или шея,
Тот, поражен в атлант[66], упал, немея;
Кто челюсть потерял, кто глаз, кто нос,
Кто еле-еле голову унес
И удирает, бормоча молитвы,
Кто удаляется навек во тьму.
И, вторя господину своему,
Осел в сумятице кровавой битвы
Не устает лягать, топтать, кусать
Мошенников испуганную рать.
Сакрогоргон утратил облик бравый
И пятится, бледнея, как мертвец,
Но вот настигнут он, и меч кровавый,
Войдя в лобок, выходит сквозь крестец.
Он падает, и весь народ, сияя,
Кричит: «Виват! Издох Сакрогоргон!»
Еще в предсмертных корчах бился он
И сердце трепетало, замирая,
Когда герой сказал ему: «Подлец,
Тебя ждет ад; признайся наконец,
Что твой архиепископ – плут, негодник,
Предатель в митре, низкий греховодник,
Что Доротея, чести образец,
Любовницей и католичкой верной
Всегда была, а сам ты – олух скверный!»
«Да, храбрый рыцарь! – отвечает он. —
Да, олух я, вы совершенно правы.
В том доказательство ваш меч кровавый».
Сказавши это, испускает стон
И умирает злой Сакрогоргон.
В тот самый миг, когда, покинув тело,
Душа злодея к дьяволу летела,
На городскую площадь въехал смело
Оруженосец с шлемом золотым.
В ливреях ярко-желтых перед ним
Шли два гонца. И стало всем понятно,
Что близится какой-то рыцарь знатный.
Обрадована и изумлена
Была, увидев это, Доротея.
«Ах, боже мой! – воскликнула она. —
Ужели радость свыше мне дана?
Ужели он? Ужели не во сне я?»
В Милане любопытны стар и млад;
Все устремили на прибывших взгляд.
Читатель дорогой, мы с вами тоже
На этот ветреный народ похожи:
Миланским происшествием умы
Уж слишком долго занимали мы!
Но разве в этом замысел романа?
Подумаем о стенах Орлеана,
О добром Карле, о тебе, Иоанна,
Которая, прославив слабый пол,
За Францию отмщаешь и престол,
Которая, без лат и без одежды,
Кентавром скачешь, в поле пыль клубя,
И возлагаешь большие надежды
На всемогущего, чем на себя;
И о тебе, святой Денис, предстатель
За Галлию, который в этот миг
Георгию сплетаешь сеть интриг.
Но главное – не позабудь, читатель,
Сорель Агнесу. Чары красоты
Приятны смертным. Это всем известно.
И, будь хоть черный меланхолик ты,
Тебе судьба Агнесы интересна.
И то сказать, без лести небесам:
Ведь если сожигают Доротею
И с горней высоты создатель сам
Ее спасает, сжалившись над нею,
То это – случай, близкий к чудесам.
Но если та, чье сердце – ваша плаха,
По ком вы слезы точите ручьем,
Увлечена молоденьким пажом
Или в объятьях грузного монаха, —
Такими случаями полон свет:
Чудесного, пожалуй, в них и нет.
Скажу, что приключенья в этом роде
Понятней человеческой природе:
Я человек, и в том я вижу честь,
Что мне не чужды немощи людские;
Я сам ласкал красавиц в дни былые,
И у меня, как прежде, сердце есть.
Конец песни седьмой