Завязавшаяся в Армении дружба с биологом Б. С. Кузиным (1903–1973) и его друзьями-неоламаркистами послужила толчком к стих. Ламарк (впрочем, Кузину оно не нравилось) – ср. гл. «Вокруг натуралистов» в «Путешествии в Армению». По Дарвину, эволюция была результатом пассивного выживания организма в среде, по Ламарку (1744–1829) – результатом активного, волевого приспособления организма к среде; последнее больше импонировало ОМ, поэтому Ламарк – за честь природы фехтовальщик (в молодости он был военным). Картину зависимости организмов от среды Ламарк иллюстрировал лестницей от сложнейших к простейшим, особо отмечая (разломы), как исчезновение потребности в органе вызывает исчезновение позвоночника (вместо спинного появляется продольно-узловой мозг), крови (красное дыханье), органов зрения и слуха; это и изображает ОМ. Современники однозначно видели в этом картину вырождения человека при советском режиме: жизнь на земле – выморочная, не имеющая наследников. Кольчецы и усоногие – кольчатые черви и низшие ракообразные, выделенные Ламарком в отдельные классы; протей – безглазое земноводное, названное по греческому морскому богу, умевшему менять свои обличья.
Тема «Ламарка» продолжается в цикле Восьмистишия – подборке отрывков ненаписанных или недописанных стихотворений с не установленным до конца порядком (работа над ними продолжалась в Воронеже): как животное активным усилием формирует орган своего тела, так человек создает произведение искусства. Приблизительная логика цикла такова. (10) «В игольчатых чумных бокалах…»: причинность, детерминизм, временная зависимость – иллюзия, в мире малых величин она не действует, постылые время и вечность лишь сковывают, как люлька, мир живых пространственных явлений. (Бирюльки – куча маленьких, как ноготь, игрушечных предметов, цепляющихся друг за друга; их нужно расцепить крючьями, не разрушив кучи). (11) «И я выхожу из пространства…» – из этого тесного пространства в дикую, необжитую бесконечность, по ту сторону причинности, чтобы лицом к лицу встретить как задачу вызов природы. (5) «Преодолев затверженность природы…» (голуботвердый – слово из стихов на смерть Белого): природа живет в непрерывном стонущем напряжении, и это напряжение, изгибая прямой путь, создает из него новое, избыточное и поэтому творческое пространство. Отсюда две линии ассоциаций. Первая линия: (4) «Шестого чувства крохотный придаток…» (ср. стихи Гумилева о том, как дух и плоть «рожда‹ют› орган для шестого чувства») – это творческое развитие совершается стремительно, как по приказу-записке, ради этого оставляя без внимания возможности других путей, где органами неиспробованных шестых чувств могут быть реснички инфузорий или недоразвитый теменной глазок ящерицы. (7) «И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме…» (имеются в виду «Баркарола» Шуберта и привычка Моцарта держать дома птиц в клетках) – этот приказ, потребность, функция, идея нового органа предшествует его физическому явлению: потребность толпы побуждает творца к творчеству, шепот предшествует губам, как листы деревьям (о том, что наука предшествует интеллекту, писал Бергсон). (9) «Скажи мне, чертежник пустыни…» – так стимул вызывает ответ, а ответ становится новым стимулом: бестелесный лепет и ваяемый опыт взаимообусловливаются и так рождают форму, которую не стереть ветрам. Вторая линия ассоциаций: от образов лепестка и купола (5), т. е. природы и культуры, – (8) «И клена зубчатая лапа…», живой купол Айя-Софии с круглыми углами подкупольных парусов и изображениями многоочитых шестикрылых серафимов, похожих очертаниями на бабочек. Отсюда отступление (3) «О, бабочка, о, мусульманка…», портрет бабочки, рождающейся из савана куколки, похожего на мусульманское покрывало. Оба разветвления мысли сходятся в стих. (6) «Когда, уничтожив набросок…»: как каменный купол, так и словесный период (сложно уравновешенное предложение), будучи создан, держится собственной тягой, не опираясь на наброски. (2) «Люблю появление ткани…»: а наброски эти при выговаривании были похожи на короткие астматические вздохи, вдруг завершаемые вздохом во всю грудь (дуговая растяжка – выражение из «Путешествия в Армению» о силовом поле вокруг эмбриона, по Гурвичу). (1) «Люблю появление ткани…»: и этот вздох рождает новое пространство, открытое, сотворенное, не знавшее люльки-причинности. Предлагались и другие расположения и интерпретации этих трудных стихотвореньиц; сам ОМ ограничивался замечанием, что это стихи «о познании».
Остальные произведения 1932 (и отчасти 1933 г.) – это стихи о стихах, в крайнем случае – о живописи. Стих. Импрессионизм, по-видимому, написано под впечатлением картины К. Моне «Сирень на солнце» из московского Музея новой западной живописи (ср. в набросках к «Путешествию в Армению»: «Роскошные плотные сирени Иль-де-Франс, сплющенные из звездочек в пористую, как бы известковую губку, сложившиеся в грозную лепестковую массу: дивные пчелиные сирени, исключившие всё на свете, кроме дремучих восприятий шмеля…»).
Стих. Батюшков продолжает диалог с этим поэтом, начавшийся в «Нет, не луна…» и в «Чуть мерцает призрачная сцена…» (где «Слаще пенья итальянской речи Для меня родной язык» было полемикой против батюшковского предпочтения итальянского благозвучия русской грубости). Гуляка – по батюшковскому очерку «Прогулка по Москве» (в частности, по Тверскому бульвару, где в Доме Герцена жил ОМ, и репродукция автопортрета Батюшкова висела у него на стене), отдаленно напоминавшему прошлогодние белые стихи ОМ. Замостье – видимо, Зарядье или Замоскворечье. Дафна – видимо, «Зафна» из стих. Батюшкова «Источник», написанного тем же размером. Говор валов – из его элегии «Тень друга», любимого стихотворения ОМ. Колокол братства – знаменитое дружеское послание Батюшкова «Мои пенаты» (ср. «Есть целомудренные чары…») и та же «Тень друга». «Умирающий Тасс – элегия Батюшкова; как Тассо, так и Батюшков кончили умопомешательством. Горожанином называл Гумилев в рец. на «Камень» самого ОМ; вечные сны переливай (со сниженным образом анализа крови) – ср. «блуждающие сны» в стих. «Я не слыхал рассказов Оссиана…».
Стихи о русской поэзии – гротескный монтаж образов русской классики. Державин – в позе портрета Тончи (см. прим. к «Грифельной оде»), с татарским кумысом (Державин считал себя потомком татарского мурзы Багрима, а «его гений думал по-татарски», – по словам Пушкина; початок – початая бутылка); Языков – в его обычной маске разудалого хмельного бурша; чудовища из стих. 3 – по образцу сна Татьяны из «Онегина» (оттуда же конский топ в рефренах). Сквозной образ грома скрещивает «Гром победы раздавайся» Державина и «Весеннюю грозу» Тютчева (а по… мостовой – еще и «Медного всадника»), покатая земля и ручьевая плетка восходят к Маяковскому, запахи жасмина, укропа, коры русифицируют «Искусство поэзии» Верлена, белки в страшном колесе напоминают о ст. «Франсуа Виллон», а задрожавшая смоковница – едва ли не из Матф. 21. 19. Стих. 1 радостно, в стих. 2 уже вражда, угодливость, рабство и плеть (был вариант: «И в сапожках мягких ката ‹палача› Выступают облака»), стих. 3 уже целиком из чертовщины домашнего ада (тема, близкая С. Клычкову; про строки там без выгоды уроды режутся в девятый вал – в «девятку» – он сказал Мандельштаму: «Это мы»). Комической припиской к этим стихам выглядит стих. «Дайте Тютчеву стреко́зу…», подающее ассоциативные образы в виде прямой загадки: стрекоза у Тютчева только в стих. «В душном воздухе молчанье…», «Три розы» – стих. Веневитинова, перстень носил Пушкин, воспевал Веневитинов (эксгумация останков Веневитинова и изъятие его перстня для музея произошли совсем недавно, в 1931 г.) и (в прозе) Баратынский; облака Баратынского – из стих. «Чудный град порой сольется…», подошвы – у ОМ символ поэтических исканий («сколько воловьих подошв… износил Алигьери…» в «Разговоре о Данте»); имя Фета (действительно страдавшего одышкой, как и ОМ) каламбурно сближено с нем. fett – жирный.