Александру Блоку
От славословий ангельского сброда,
Толпящегося за твоей спиной,
О Петербург семнадцатого года,
Ты косолапой двинулся стопой.
И что тебе прохладный шелест крыл ни,
Коль выстрелы мигают на углах,
Коль дождь сечет, коль в ночь автомобили
На петопырьпх мечутся крылах.
Нам нужен мир! Простора мало, мало!
И прямо к звездам, в посвист ветровой,
Из копоти, из сумерек каналов
Ты рыжею восходишь головой.
Былые годы тяжко проскрипели,
Как скарбом нагруженные возы,
Засыпал снег цевницы и свирели,
Но нет по ним в твоих глазах слезы.
Была цыганская любовь, и сипни,
В сусальных звездах, детский небосклон.
Всё за спиной.
Теперь слепящий иней,
Мигающие выстрелы и стон,
Кронштадтских пушек дальние раскаты.
И ты проходишь в сумраке сыром,
Покачивая головой кудлатой
Над черным адвокатским сюртуком.
И над водой у мертвого канала,
Где кошки мрут и пляшут огоньки,
Тебе цыганка пела и гадала
По тонким линиям твоей руки.
И нагадала: будет город снежный,
Любовь сжигающая, как огонь,
Путь и печаль…
Но линией мятежной
Рассечена широкая ладонь.
Она сулит убийства и тревогу,
Пожар и кровь и гибельный конец.
Не потому ль на страшную дорогу
Октябрьской ночью ты идешь, певец?
Какие тени в подворотне темной
Вослед тебе глядят в ночную тьму?
С какою ненавистью неуемной
Они мешают шагу твоему.
О широта матросского простора!
Там чайки и рыбачьи паруса,
Там корифеем пушечным «Аврора»
Выводит трехлинеек голоса.
Еще дыханье! Выдох! Вспыхнет! Брызнет!
Ночной огонь над мороком морей…
И если смерть — она прекрасней жизни,
Прославленней, чем тысяча смертей.
1922, 1933
На Колчака! И по тайге бессонной,
На ощупь, спотыкаясь и кляня,
Бредем туда, где золотопогонный
Ночной дозор маячит у огня…
Ой, пуля, пой свинцовою синицей!
Клыком кабаньим навострися, штык!
Удар в удар! Кровавым потом лица
Закапаны, и онемел язык!
Смолой горючей закипает злоба,
Упрись о пень, штыком наддай вперед.
А сзади — со звездой широколобой
Уже на помощь конница идет.
Скипелась кровь в сраженье непрестанном,
И сердце улеем поет в дупле;
Колчак развеян пылью и туманом
В таежных дебрях, по крутой земле.
И снова бой. От дымного потопа
Не уберечься, не уйти назад,
Горячим ветром тянет с Перекопа,
Гудит пожар, и пушки голосят.
О трудная и тягостная слава!
В лиманах едких, стоя босиком
В соленом зное, медленном, как лава,
Мы сторожим, склонившись над ружьем.
И, разогнав крутые волны дыма,
Забрызганные кровью и в пыли,
По берегам широкошумным Крыма
Мы яростное знамя пронесли.
И, Перекоп перешагнув кровавый,
Прославив молот
и гремучий серп,
Мы грубой и торжественною славой
Своп пятипалый утверждали герб.
1922
Смола и дерево, кирпич и медь
Воздвиглись городом, а вкруг, по воле,
Объездчик-ветер подымает плеть
И хлещет закипающее рожью поле.
И крепкою ты встала попадьей,
Румяною и жаркою, пуховой,
Торгуя иорданскою водой,
Прохладным квасом и посконью новой.
Колокола, акафисты, посты,
Гугнивый плач ты помнила и знала.
Недаром же ключами Калиты
Ты ситцевый передник обвязала.
Купеческая, ражая Москва, —
Хмелела ты и на кулачки билась…
Тебе в потеху Стеньки голова,
Как яблоко скуластое, скатилась.
Посты и драки — это ль не судьба…
Ты от жары и пота разомлела,
Но грянул день — веселая труба
Над кирпичом и медью закипела…
Не Гришки ли Отрепьева пора,
Иль Стенькины ушкуйники запели,
Что с вечера до раннего утра
В дождливых звездах лебеди звенели;
Что на Кремле горластые сычи
В туман кричали, сизый и тяжелый,
Что медью перекликнулись в ночи
Колокола убогого Николы…
Расплата наступает за грехи
На Красной площади перед толпою:
Кружатся ветровые петухи,
И царь Додон закрыл глаза рукою…
Ярись, Москва… Кричи и брагу пей,
Безбожничай — так без конца и края.
И дрогнули колокола церквей,
Как страшная настала плясовая.
И — силой развеселою горда —
Ты в пляс пошла раскатом — лесом, лугом.
И хлопают в ладоши города,
Вокруг тебя рассевшись полукругом.
В такой ли час язык остынет мой,
Не полыхнет огнем, не запророчит,
Когда орлиный посвист за спиной
Меня поднять и кинуть в пляску хочет;
Когда нога отстукивает лад
И волосы вздувает ветер свежий;
Когда снует перед глазами плат
В твоей руке, протянутый в безбрежье.
1922
Театр. От детских впечатлений,
От блеска ламп и голосов
Китайские остались тени,
Идущие во тьму без слов.
Всё было радостно и ново:
И нарисованный простор,
Отелло черный, Лир суровый
И нежной Дездемоны взор.
Всё таяло и проходило,
Как сквозь волшебное стекло.
Исчезло то, что было мило,
Как дым растаяло, прошло.
Спустились тучи ниже, ниже,
И мрак развеялся кругом,
И стал иной театр нам ближе,
Не жестяной ударил гром:
И среди ночи злой и талой
Над Русью нищей и больной
Поднялся занавес иной —
И вот театр небывалый
Глазам открылся…
Никогда
В стране убогого труда
Такого действа не видали.
И старый, одряхлевший мир
Кричал, как ослепленный Лир,
Бредя в неведомые дали.
Широкий лег в раздольях путь,
Леса смолистые шумели,
И крепкая вдыхала грудь
Горючий дух травы и прели.
И были войны. Плыл туман
По шумным нивам и дубравам,
И, крепкой волей обуяй,
Промчался на копе кровавом
Свободный всадник.
И тогда
Иною жизнью города
Наполнились. Могучим током
Ходил взволнованный народ,
И солнце пламенем широким
Прозрачный заливало свод.
Октябрьский день, как день весенний,
Нам волю ясную принес.
И новый мир без сожалений
Над старым тяжкий меч занес.
Но что с театром! То же, то же,
Всё тот же нищенский убор,
И женщины из темной ложи
Всё тот же устремляют взор.
Оркестр бормочет оробелый,
А там, на сцене, средь огней
Всё тот же Лир, или Отелло,
Иль из Венеции еврей.
Или Кабаниха страдает,
Или хлопочет Хлестаков,
Иль три сестры, грустя, мечтают
В прохладной тишине садов.
Всё, как и прежде, лямку тянет.
Когда ж падет с театра ржа,
Актер освобожденный встанет,
И грянет действо мятежа.
1922
Что это — выстрел или гром,
Резня, попойка иль работа,
Что под походным сапогом
Дрожат чухонские болота?
За клином клин,
К доске — доска.
Смола и вар. Крепите сваи,
Чтоб не вскарабкалась река,
Остервенелая и злая…
Зубастой щекочи пилой,
Доску строгай рубанком чище.
Удар и песня…
Над водой —
Гляди — восходит городище…
Кусает щеки мерзлый пух,
Но смотрят, как идет работа,
На лоб надвинутый треух
И плащ, зеленый, как болото…
Скуластый царь глядит вперед,
Сычом горбясь…
А под ногою
Болото финское цветет
Дремучим тифом и цингою…
Ну что ж, скрипит холопья кость,
Холопья плоть гниет и тлеет…
Но полыхает плащ — и трость
По спинам и по выям реет…
Стропила — к тучам,
Сваи — в гать,
Плотину настилайте прямо,
Чтоб мог уверенней стоять
Царь краснолицый и упрямый…
О город пота и цинги!
Сквозь грохот волн и крик оленей
Не слышатся ль тебе шаги,
Покашливанье страшной тени?..
Болотной ночью на углах
Маячат огоньков дозоры,
Дворцами встал промерзший прах,
И тиной зацвели соборы…
И тягостный булыжник лег
В сырую гать
И в мох постылый,
Чтобы не вышла из берлог
Погибшая холопья сила;
Чтоб из-под свай,
Из тмы сырой
Холопья крепь не встала сразу,
Тот — со свороченной скулой,
Тот — без руки, а тот — без глаза.
И куча свалена камней
Оледенелою преградой…
Говядиною для червей,
Строители, лежать вам надо.
Но воля в мертвецах жила,
Сухое сердце в ребрах билось,
И кровь, что по земле текла,
В тайник подземный просочилась.
Вошла в глазницы черепов,
Их напоив живой водою,
Сухие кости позвонков
Стянула бечевой тугою,
И финская разверзлась гать,
И дрогнула земля от гула,
Когда мужичья встала рать
И прах болотный отряхнула…
1922, 1929