С ОБЕЗЬЯНОЙ
Ай, тяжела турецкая шарманка!
Бредет худой, согнувшийся хорват
По дачам утром. В юбке обезьянка
Бежит за ним, смешно поднявши зад.
И детское и старческое что-то
В ее глазах печальных. Как цыган,
Сожжен хорват. Пыль, солнце, зной, забота.
Далеко от Одессы на Фонтан!
Ограды дач еще в живом узоре —
В тени акаций. Солнце из-за дач
Глядит в листву. В аллеях блещет море…
День будет долог, светел и горяч.
И будет сонно, сонно. Черепицы
Стеклом светиться будут. Промелькнет
Велосипед бесшумным махом птицы,
Да прогремит в немецкой фуре лед.
Ай, хорошо напиться! Есть копейка,
А вон киоск: большой стакан воды
Даст с томною улыбкою еврейка…
Но путь далек… Сады, сады, сады…
Зверок устал, — взор старичка-ребенка
Томит тоской. Хорват от жажды пьян.
Но пьет зверок: лиловая ладонка
Хватает жадно пенистый стакан.
Поднявши брови, тянет обезьяна,
А он жует засохший белый хлеб
И медленно отходит в тень платана…
Ты далеко, Загреб!
1907
В столетнем мраке черной ели…
В столетнем мраке черной ели
Краснела темная заря,
И светляки в кустах горели
Зеленым дымом янтаря.
И ты играла в темной зале
С открытой дверью на балкон,
И пела грусть твоей рояли
Про невозвратный небосклон,
Что был над парком, — бледный, ровный,
Ночной, июньский, — там, где след
Души счастливой и любовной,
Души моих далеких лет.
1907
Мир вам, в земле почившие! — За садом
Погост рабов, погост дворовых наших:
Две десятины пустоши, волнистой
От бугорков могильных. Ни креста,
Ни деревца. Местами уцелели
Лишь каменные плиты, да и то
Изъеденные временем, как оспой…
Теперь их скоро выберут — и будут
Выпахивать то пористые кости,
То суздальские черные иконки.
Мир вам, давно забытые! — Кто знает
Их имена простые? Жили — в страхе,
В безвестности — почили. Иногда
В селе ковали цепи, засекали,
На поселенье гнали. Но стихал
Однообразный бабий плач — и снова
Шли дни труда, покорности и страха…
Теперь от этой жизни уцелели
Лишь каменные плиты. А пройдет
Железный плуг — и пустошь всколосится
Густою рожью. Кости удобряют…
Мир вам, неотомщенные! — Свидетель
Великого и подлого, бессильный
Свидетель зверств, расстрелов, пыток, казней,
Я, чье чело отмечено навеки
Клеймом раба, невольника, холопа,
Я говорю почившим: «Спите, спите!
Не вы одни страдали: внуки ваших
Владык и повелителей испили
Не меньше вас из горькой чаши рабства!»
1907
Пол навощен, блестит паркетом.
Столовая озарена
Полуденным горячим светом.
Спит кот на солнце у окна;
Мурлыкает и томно щурит
Янтарь зрачков, как леопард,
А бабушка — в качалке, курит
И думает: «Итак, уж март!
А там и праздники, и лето,
И снова осень…» Вдруг в окно
Влетело что-то, вдоль буфета
Мелькнуло светлое пятно,
Зажглось, блеснув, в паркетном воске —
И вновь исчезло… Что за шут?
А! это улицей подростки,
Как солнце, зеркало несут.
И снова думы: «Оглянуться
Не успеваешь — года нет…»
А в окна, сквозь гардины, льются
Столбы лучей, горячий свет,
И дым, ленивою куделью
Сливаясь с светлой полосой,
Синеет, тает… как за елью
В далекой просеке, весной.
1907
По алтарям, пустым и белым,
Весенний ветер дул на нас,
И кто-то сверху капал мелом
На золотой иконостас.
И звучный гул бродил в колоннах,
Среди лесов. И по лесам
Мы шли в широких балахонах,
С кистями, в купол, к небесам.
И часто, вместе с малярами,
Там пели песни. И Христа,
Что слушал нас в веселом храме,
Мы написали неспроста.
Нам все казалось, что под эти
Простые песни вспомнит он
Порог на солнце в Назарете,
Верстак и кубовый хитон.
1907
Хрустя по серой гальке, он прошел
Покатый сад, взглянул по водоемам,
Сел на скамью… За новым белым домом
Хребет Яйлы и близок и тяжел.
Томясь от зноя, грифельный журавль
Стоит в кусте. Опущена косица,
Нога — как трость… Он говорит: «Что, птица?
Недурно бы на Волгу, в Ярославль!»
Он, улыбаясь, думает о том,
Как будут выносить его — как сизы
На жарком солнце траурные ризы,
Как желт огонь, как бел на синем дом.
«С крыльца с кадилом сходит толстый поп,
Выводит хор… Журавль, пугаясь хора,
Защелкает, взовьется от забора —
И ну плясать и стукать клювом в гроб!»
В груди першит. С шоссе несется пыль,
Горячая, особенно сухая.
Он снял пенсне и думает, перхая:
«Да-с, водевиль… Все прочее есть гиль».
1908
Я помню сумрак каменных аркад,
В средине свет — и красный блеск атласа
В сквозном узоре старых царских врат,
Под золотой стеной иконостаса.
Я помню купол грубо-голубой:
Там Саваоф с простертыми руками,
Над скудною и темною толпой,
Царил меж звезд, повитых облаками.
Был вечер, март, сияла синева
Из узких окон, в куполе пробитых,
Мертво звучали древние слова.
Весенний отблеск был на скользких плитах —
И грозная седая голова
Текла меж звезд, туманами повитых.
28 июля 1908
Стал на ковер, у якорных цепей,
Босой, седой, в коротеньком халате,
В большой чалме. Свежеет на закате,
Ночь впереди — и тело радо ей.
Стал и простер ладони в муть зыбей:
Как раб хранит заветный грош в заплате,
Хранит душа одну мечту — о плате
За труд земной, — и все скупей, скупей.
Орлиный клюв, глаза совы, но кротки
Теперь они: глядят туда, где синь
Святой страны, где слезы звезд — как четки
На смуглой кисти Ангела Пустынь.
Открыто все: и сердце и ладони…
И блещут, блещут слезы в небосклоне.
1908
Когда в волне мелькнул он мертвым ликом,
К нему на сердце кинулась она —
И высоко, с двойным звенящим криком,
Двух белых чаек вынесла волна.
Когда зимой, на этом взморье диком,
Крутая зыбь мутна и солона,
Они скользят в ее пучины с криком —
И высоко выносит их волна.
Но есть семь дней: смолкает Гальциона,
И на нее щадит пловцов Эол.
Как серебро, светло морское лоно,
Чернеет степь, на солнце дремлет вол:
Семь мирных дней проводит Гальциона[2]
В камнях, в гнезде. И внуков ждет Эол.
28. VII. 08
Осенний день в лиловой крупной зыби
Блистал, как медь. Эол и Посейдон
Вели в снастях певучий долгий стон,
И наш корабль нырял подобно рыбе.
Вдали был мыс. Высоко на изгибе,
Сквозя, вставал неровный ряд колонн.
Но песня рей меня клонила в сон —
Корабль нырял в лиловой крупной зыби.
Не все ль равно, что это старый храм,
Что на мысу — забытый портик Феба!
Запомнил я лишь ряд колонн да небо.
Дым облаков курился по горам,
Пустынный мыс был схож с ковригой хлеба.
Я жил во сне. Богов творил я сам.
12 августа 1908
Это было весной. За восточной стеной
Был горячий и радостный зной.
Зеленела трава. На припеке во рву
Мак кропил огоньками траву.
И сказал проводник: «Господин! Я еврей
И, быть может, потомок царей.
Погляди на цветы по сионским стенам:
Это все, что осталося нам».
Я спросил «На цветы?» И услышал в ответ:
«Господин! Это праотцев след,
Кровь погибших в боях. Каждый год, как весна,
Красным маком восходит она».
В полдень был я на кровле. Кругом подо мной,
Тоже кровлей — единой, сплошной, —
Желто-розовый, точно песок, возлежал
Древний город и зноем дышал.
Одинокая пальма вставала над ним
На холме опахалом своим,
И мелькали, сверлили стрижи тишину,
И далеко я видел страну.
Морем серых холмов расстилалась она
В дымке сизого мглистого сна.
И я видел гористый Моав, а внизу —
Ленту мертвой воды, бирюзу.
«От Галгала до Газы, — сказал проводник, —
Край отцов ныне беден и дик.
Иудея в гробах. Бог раскинул по ней
Семя пепельно-серых камней.
Враг разрушил Сион. Город тлел и сгорал —
И пророк Иеремия собрал
Теплый прах, прах золы в погасавшем огне,
И развеял его по стране:
Да родит край отцов только камень и мак!
Да исчахнет в нем всяческий злак!
Да пребудет он гол, иссушен, нелюдим
До прихода реченного Им!»
около 1908
Там, в полях, на погосте…