1956
Литого Сталина в шинели
пилили ночью, как бревно.
А утром, заспанные, ели,
не находили в жизни цели,
и… грохотало домино!
1963
На кухню вызвали поэта!
И подбоченились жильцы.
Соседка пепельного цвета
взяла поэта под уздцы.
Затем на спину взгромоздилась,
затем — пришпорила бока!
Отцы-самцы заходят с тыла,
как безысходная тоска.
«Вы что же, милый, в туалете
не сполоснули унитаз?
И на общественном паркете —
дежурство ваше — ваша грязь!
У вас дебоши каждодневно:
поют, стихами говорят!» —
жильцы притоптывают гневно,
кусить десною норовят.
«Па-ает! Рифмач! Наверно, контра?!
Небось похабщина? Смотр-ри!»
Поэт отрезал руку бодро —
свою… Отдал соседке: жри.
Оттяпал ногу по колено
и протянул отцу-самцу.
Затем чугунно-вдохновенно
себя ударил по лицу.
И голова тугим арбузом
упала в мерзкое ведро…
Жильцы ушли с набитым пузом.
Их богатырское нутро
не поглотило только красный,
расплавленный комок в груди…
О, как прекрасно-безобразно
маячит слава впереди!
1957
Я мою соседку искалечу.
Я мою соседку изобью.
Я ее в стихах увековечу,
чуждую, и все-таки — мою!
Я соседку выдерну на кухню,
я обрежу ей электросвет.
Пусть, непросвещенная, потухнет.
Я куплю в «Березке» пистолет.
Наведу его на всю квартиру,
разнесу филенки и мозги.
Я принципиально против мира,
я — за бомбу! Не за пироги.
…Что насторожились, дураки?
1956
Плита чиста. Могила без названья.
Два лопуха: в ногах и в головах.
Сижу на металлическом диване,
как птица или скорбная вдова.
Я знаю, что лежу под этим камнем,
что я исчез с лица моей земли,
что я лежу с уставшими ногами,
что женщины меня не сберегли.
…Удар слезы потряс лопух дремавший.
Известно, что я умер молодым.
Что я зарыт в поношенной рубашке,
голодный и нечесанный, как дым.
По кладбищу слоняются старухи,
неслышные, как заспанные мухи.
А я лежу, считая от тоски —
слоновые старушечьи шаги.
1959
«А я живу в своем гробу…»
А я живу в своем гробу,
табачный дым летит в трубу,
окурки по полу снуют,
соседи счастие куют.
Их наковальня так звонка,
победоносна и груба,
что грусть струится, как мука,
из трещин моего гроба.
Мой гроб оклеен изнутри
газетой «Правда», — о, нора.
Держу всеобщее пари,
что смерть наступит до утра,
до наковальни, до борьбы,
до излияния в клозет…
Ласкает каменные лбы
поветрие дневных газет.
1960
Пыль, безлюдье. Как обычно.
Квохчет радио в дому.
На дороге — кака бычья —
потому что потому.
Клуб. Пристанище культуры.
Баба движется с мешком.
Здоровенный куль у дуры,
в коем — сено с запашком.
Дед, рожденный в прошлом веке,
дремлет в новом амплуа:
на его дубленом веке
муха делает а-а.
Парень хату молоточком
заколачивает впрок.
Точка, значит. Мало точки:
ржавый вешает замок.
…Тишина над сельской новью.
Я стою — в руке блокнот.
Новый стих веретеном вью
без прикрас и без длиннот.
И колышет слабым ветром
утро зябкий матерьял —
красный флаг над сельсоветом,
что изрядно полинял.
1974
На заборе, не при деле,
на осеннем ветерке
люди лучшие висели —
от плохих невдалеке.
Фотографии поникли,
пробрала их, с ветром, дрожь.
И серьезные те лики
поливал осенний дождь.
А в квартирах в это время
люди худшие, в тепле,
потребляли чай с вареньем…
Словом, жили на земле.
А меж тем и этим братством,
сам не свой, стоял поэт…
И решал: куда податься?
Середины-то ведь нет!
1970
«У меня такая боль безбожная…»
У меня такая боль безбожная
набухает в жилке — на виске.
Погостишь, как гвоздик у сапожника,
и сидишь — по шляпку в каблуке!
В нашей дымной, в нашей вздорной комнате
половицы пляшут под ногой.
Заходите, трагики и комики,
поделитесь серенькой тоской.
У меня такая жизнь протезная,
что и запрокинуться невмочь…
А вчера соседку перерезало
на две половины: День и Ночь.
1963
«На Колымском тракте — трактир…»
На Колымском тракте — трактир.
Пьет проезжий преступный мир.
Пролетают с воплем машины,
тянут бешеный свой пунктир.
А в трактире преют плешины.
Вышла девушка на крыльцо —
кровью вымазано лицо.
1963
Какое страшное лицо!
Глаза ночные, без просвета,
а губы вылились свинцом…
Кому-то будет он отцом?
Чье тело будет им согрето?
Он молча пьет из кружки пиво.
И жмется очередь тоскливо.
1963
«Эта песня, птичка-песня…»
Эта песня, птичка-песня
в горле мечется.
Над деревней бледный месяц
бражкой лечится.
Это сосны, тянут сосны
шеи медные.
Надо мною воздух просто —
блажь рассветная.
Скоро утро вспыхнет мудро!
Сердцу некогда!
Спи, лахудра, — в сердце тундра…
Ехать некуда.
Ах, дорога, вниз полога, —
крах предчувствую…
Вот бы Бога, хоть немного,
Хоть бы чуточку.
1961
Из цикла «Прощание с алкоголем»
За окнами — лежание зимы.
Стоят дымы, и мечутся машины.
И не добиться радости взаймы.
…Белым-белы палатные мужчины.
Они, ворча, прощаются с вином.
Их точит зло, им выдана обида.
А за окном, за розовым окном
зарей морозной улица облита.
А добрый врач — стерильная душа —
внушает нам, довольствуясь гипнозом:
«Вино — говно. Эпоха хороша!
Великолепна якобы глюкоза.»
…Там, за окном, где винный перегар,
стоячий дым и меховые бабы, —
из-за ларька шагнул на тротуар
последний мой мучительный декабрь!
Износилась нервная система,
черепушка лопнула по швам.
Я грызу незыблемые стены,
бью больных по мягким головам!
То — пою затравленные песни,
то — пишу прошение в ЦК.
Я живу, как солнце в поднебесье,
остываньем тронутый слегка.
Захочу и вылечу простуду.
Захочу и вылечу в окно.
Приходила девушка оттуда —
из вчера… Заплакала смешно.
Я ее погладил по запястью.
И… залаял. И захохотал.
И зубами, прущими из пасти,
душный воздух резал и хватал!
Под пологом электропроводов
дымит морозно улица ночная.
Мы дети ядовитых городов.
Мы серый день покорно начинаем.
Мы давим кнопки, валим рычаги.
Душа людей танцует и коптится, —
как будто в пене вольтовой дуги
трепещет окольцованная птица!
Клубок улыбок, висельных гримас,
потоки лжи, разряды поцелуев!
Рабочий класс. На башне вечный Час!
И вечный мат плывет, как аллилуйя!