1. «Совпадения» и «случайные встречи» – распространенный в мировой литературе сюжетный элемент, обычно пускаемый в ход не в единичном порядке, а в масштабе всего произведения и способный придать последнему специфический колорит условности. Спектр тематических и коннотативных функций данного мотива потенциально весьма широк. Как уже говорилось, в эпопее Толстого эти совпадения и встречи в основном имеют технический характер, решают трудную задачу приведения во взаимодействие огромного числа персонажей в двойном контексте войны и мира. В других случаях их роль в выражении тем и конструировании художественных миров может быть значительно более активной.
Как заметил Н. Я. Берковский, в новелле Тика «Белокурый Экберт» неоднократные встречи заглавного героя с одним и тем же человеком в разных местах пространства (а также инцестуальные мотивы) передают идею «наказания узостью»: мир сокращается вокруг людей, как бы гоня их «обратно, к лону, откуда они вышли» (Берковский 1973: 262).
Та же черта в философских сказках Вольтера значит, по-видимому, совсем иное: в чудесных встречах, которыми изобилует «Кандид», проглядывает несерьезность авторского отношения к фабуле, обнажается ее вторичное, иллюстративное назначение в процессе доказательства полемических тезисов.
В дилогии Ильфа и Петрова одни и те же лица встречаются в отдаленных друг от друга местностях, поскольку советская Россия моделируется в виде особого «сказочно-мифологического мира», соразмерного с похождениями героев (Щеглов 1990: 62–65).
Примерно такой же представляется роль встреч и совпадений у Диккенса, по крайней мере в его романах с путешествиями («Пиквикский клуб», «Лавка древностей»).
В «Хулио Хуренито» И. Г. Эренбурга данная особенность, видимо, связана с символизмом центральных героев, репрезентирующих целые нации, культуры и расы.
Примеры и их пробные истолкования можно было бы продолжить.
Независимо от большей или меньшей спорности конкретных интерпретаций, очевидно, что перед нами один из семантически многогранных общелитературных мотивов, способных обслуживать разнообразные, вплоть до полного несходства, темы.
Не прошла мимо внимания критики и созвучность данного мотива поэтическим инвариантам Пастернака. Отмечается, в частности, связь «совпадений» с интересом Пастернака к контрапунктному (см, например, Ливингстон 1989: 85–86; Гаспаров 1989: 315–358) переплетению событий, процессов и судеб, о котором говорится еще в «Охранной грамоте»: «перебои <…> рядов, разность их хода, отставанье более косных и их нагроможденье позади, на глубоком горизонте воспоминанья» (часть I, гл. 6). Та же мысль в более ясной форме выражена в ДЖ: «Он подумал о нескольких, развивающихся рядом существованиях, движущихся с разною скоростью одно возле другого, и о том, когда чья-нибудь судьба обгоняет в жизни судьбу другого…» (часть XV, гл. 12). Идея «разной скорости» находит как нельзя более точную иллюстрацию именно в сцене с Живаго и Флери, судьбы которых развивались в противоположном темпе (бурная, зигзагообразная, многоплановая жизнь Юрия и простая, однолинейная, неторопливая жизнь мадемуазель Флери, все эти годы устремленная к одному – получению выездной визы), но сближаются в итоговый для обоих момент. Но и более простые и проходные совпадения, менее нагруженные символикой – вроде встречи с Галузиным, – вносят свой вклад в такое построение романного мира, при котором принципы взаимной координации, контрапункта и параллелизма судеб ни на миг не давали бы о себе забыть.
В «совпадениях» и других поразительных стечениях обстоятельств в ДЖ, несомненно, присутствуют также коннотации чуда, скрытого обещания, неожиданного подарка судьбы и т. д., которые относятся к числу наиболее распространенных пастернаковских мотивов, ср.:
Это поистине новое чудо… («Опять весна»); Чудесами в решете / Полна зима… («Зазимки»); Но чудо есть чудо и чудо есть бог… («Чудо»); Ты больше чем просят, даешь… («Иней»); Себя и свой жребий подарком / Бесценным Твоим сознавать… («В больнице»); И что-то впереди еще есть… («Поездка») и мн. др.
Со всепроникающей идеей чуда можно в какой-то мере связать и склонность к преувеличениям и сгущениям в трактовке сюжетных совпадений. Они напоминают нам, среди прочего, о поэтике житийного жанра с его чудесами, влияние которого на ДЖ представляет собой интересный и еще недостаточно изученный вопрос. С другой стороны, высокая организованность и многослойность совпадений в ДЖ наводит, как уже говорилось, на мысль о предопределении и о некотором высшем центре, координирующем индивидуальные судьбы друг с другом и с силовыми линиями истории. Идеи чуда и предопределения располагаются друг от друга не так уж далеко, и их близость особенно дает себя знать в этом романе. Связь этих понятий у Пастернака давно замечена критиками; по словам одного из них, «природа готова отступить от своих законов, чтобы обеспечить особый план существования для тех, кто, подобно Ларе и Живаго, олицетворяет поэтическое осознание исторического значения события» (Силбайорис 1965: 20).
Еще одну интерпретацию совпадений намечает К. Поморска (Поморска 1975: 80–81), по словам которой они «символически функционируют как знак или предсказание взаимной близости людей» (один из примеров: отношения Живаго, Тони и Ларисы на елке у Свентицких). Напрашивается гипотеза о связи данного принципа – перескока внутренней близости в физическую смежность – с известными «метонимическими» тенденциями поэтики Пастернака (см. ниже).
2. Что касается замаскированного тождества, то наиболее очевидна перекличка его с тематическими мотивами «тайны», «таинственности мира», «таинственности обыденного» и т. п., присутствие которых в поэтическом мироощущении Пастернака не нуждается в доказательствах. Природа, мир, тайник вселенной предстают в его поэзии как, среди прочего, способные к метаморфозам и трансвестициям:
Неузнаваемая сторона, / Хоть я и сутки только отсюда… («Опять весна»);…и лес лопоухий / Шутом маскарадным одет… («Иней»); И вдруг она <книга природы> пишется заново / Ближайшею первой метелью… («Зима приближается»).
В природе и вещах могут неожиданно проступать черты иных эпох, иной жизни.
Так, в стихотворении 1944 г. «Ожившая фреска» герой посреди сталинградских руин испытывает чувство знакомости: Необъяснимый отпечаток / Привычности его преследовал… Свидетельства былых бомбежек / Казались сказочно знакомыми… Кого напоминало пламя / И выломанные паркетины… и т. д., пока в его памяти не всплывает виденная в детстве фреска о подвигах св. Георгия, где По темной россыпи часовни / В такие ямы черти прыгали.
В другом стихотворении военных лет, «Старый парк», раненый узнает во временном госпитале друга детства, дом отцов, и видит его раздвоенным зрением: Голос нынешнею века / И виденья той поры / Уживаются с опекой / Терпеливой медсестры.
Сходный момент есть в ДЖ, в варыкинском дневнике доктора: «В этом месте парка следы прежней планировки исчезли под новой растительностью, все заполнившей. Теперь, зимой, когда все кругом помертвело и живое не закрывает умершего, занесенные снегом следы былого проступают яснее» (часть IX, гл. 2).
Техника замаскированного тождества, по-видимому, может рассматриваться как особо созвучная специфике тайны в мире Пастернака. Тайна, вообще говоря, может иметь разную окраску: например, в поэтике романтизма она нередко уходит в бесконечность, волнует неопределенностью и сильна тем, что никогда до конца не разрешается. В антиромантическом мире Пастернака тайна, напротив, всегда имеет вполне определенное разрешение и неотделима от него; это тайна конечного типа, которая дразнит, просит угадать себя и поддается отгадке. При этом, будучи открыта, она не приносит сенсационного нового знания о чем-то ранее совершенно неизвестном, как это часто бывает в триллерах и детективах (например, о каких-то стародавних обстоятельствах, как у Диккенса или Конан Дойла). В пастернаковском мире чаще всего открывается что-то давно знакомое и родное, лишь на время спрятавшееся ради игры и острого переживания. Тайну такого рода правильнее было бы назвать загадочной картинкой. Она служит поэтизации жизни, окружая ее аурой недорисованности, внося в нее элемент трепетности и восторга. На известное набрасывается флер, который затем с торжеством снимается. Все ускользавшее и манившее в конце концов дается в руки, и наступает момент успокоения и благодарности:
Порядок творенья обманчив, / Как сказка с хорошим концом («Иней»); или – о своей будущей жизни: Все до мельчайшей доли сотой / В ней оправдалось и сбылось… («Все сбылось»).
Характерны те стихи Пастернака, где за вопросами, задающими таинственность, следуют радостные ответы: