Образ Прометея, терзаемого коршуном, и образ народа-Гомера развернут в стих. «Где связанный и пригвожденный стон?..»: муки Прометея кончились, поэт вновь сливается с народом (у Эсхила была автоэпитафия, где он поминал себя не как поэта, а только как гражданина), и театр – это место, где народ сходится, чтобы радостно увидеть самого себя (мысль Гёте о веронском амфитеатре – см. «Молодость Гёте», эпизод 9). Поэт примеривает свое место в этом новом мире. Он – похожий на Прометея Христос («Как светотени мученик Рембрандт…») с выставленной в воронежском музее картины «Шествие на Голгофу», приписывавшейся Рембрандту (теперь – Я. В. де Виту-старшему); и он осуждает Рембрандта за любование роскошью старого мира в его темных картинах. Он – народный певец одноголосого хора, празднующего абхазскую свадьбу («Пою, когда гортань свободна и суха…») – «в Сухуме мы видели абхазскую свадьбу, имитирующую умыкание» (НЯМ). Он тоскует по Черному морю, которого лишен («Разрывы круглых бухт, и хрящ, и синева…»), но смиряется с тем, что его удел – ссыльные места: крутой Урал, «плечистое» Поволжье, равнинный Воронеж. Он вспоминает Тифлис с Давид-горой над ним, где он был в 1920, 1921, 1930 гг. («Еще он помнит башмаков износ…», мотив из «Разговора о Данте»), потому что по тем же местам ходил когда-то Сталин. Сливаясь с народом, он погружается мыслью еще глубже, в дикарскую величавую простоту первобытного коммунизма («Я в львиный ров и в крепость погружен…» – написано по впечатлению от записи пения Мариан Андерсон, выступавшей в Москве в 1934–1935 гг. с ариями под органную музыку Баха и с негритянскими спиричуэле – может быть, и о Данииле в львином рву). Наконец, сливаясь с самой природой, он отождествляет себя с осами, впивающимися в суть мира («Вооруженный зреньем узких ос…»; образ оси земной – из сталинской оды; вероятно, важно и созвучие с именами Осип и Иосиф); концовка «О, если б и меня…» – из «Деревьев» Гумилева. Осколок той же темы, остроты всех чувств, – четверостишие «Были очи острее точимой косы…», где зегзица (из «Слова о полку Игореве») – стремящаяся птица (кукушка или горлинка).
Параллельно оде Сталину были написаны два более простых стихотворения. «Средь народного шума и спеха…» – еще одно воспоминание о возвращении по Каме из Чердыни, с еще более усиленной темой раскаяния и тоже с образом сталинского портрета («смотрит века могучая веха» – и от «веко», и от «век»); «я узнал, он узнал, ты узнала» – ср. в «Не у меня, не у тебя…» об «окончаньях родовых». «Если б меня наши враги взяли…» (сложный ритм в подражание переводам из Эсхила) вводит дополнительную тему врагов (может быть, отклик на второй московский процесс в январе 1937 г.?) и тюрьмы; здесь рисуется последовательность сближения поэта с народом (как «чертящий» художник, как звонарь, как пахарь) и народа с поэтом (сперва «легион братских очей», потом борьба ленинской революции, потом победное бессмертие сталинского разума и жизни). Вариант последней строки «Будет губить…» никак не укладывается в эту логику и, вероятно, является ошибкой памяти НЯМ.
За стихами о вожде последовали стихи о безымянном бойце – Стихи о неизвестном солдате; работа над этой «ораторией» (выражение ОМ) шла в марте – апреле 1937 г. (сохранилось несколько последовательных редакций) и осталась незавершенной – ОМ колебался между текстами из 7 и 8 отрывков. Тема стихотворения – воспоминание о Первой мировой войне, угроза новой мировой войны, подобной светопреставлению, и готовность противостоять ей в «последней решительной» революционной войне за мир без войн. Прямее всего об этом сказано в 12-стишии, следовавшем за ‹8› отрывком и прояснявшем картину последней переклички: «Но окончилась та перекличка И пропала, как весть без вестей, И по выбору совести личной, По указу великих смертей Я – дичок, испугавшийся света, Становлюсь рядовым той страны, У которой попросят совета Все, кто жить и воскреснуть должны, И союза ее гражданином Становлюсь на призыв и учет, И вселенной ее семьянином Всяк живущий меня назовет». Потом эти строки были отброшены как слишком прямолинейные. План стихотворения в его теперешнем виде таков. ‹1› Пусть природа засвидетельствует бедствия людей. Им нет конца: памятник их – Могила неизвестного солдата на земле и неизвестного пилота в небе. А поэт раздваивается между тем и другим. ‹2› Война угрожает земле гибелью с неба (этот отрывок был сочинен первым и более не менялся). ‹3› Но с того же неба, от зрелища былых битв, лучом летит просветляющая надежда. ‹4› Взгляд поэта видит мировые бойни, и слова его мечутся под этим небом меж прошлым и будущим над могилами минувшей войны. ‹5› Умирает пехота, выживают калеки, но они верят в будущее: ‹6› не может быть, чтобы лишь для погибели развивалась вся мировая культура! ‹7› Взгляд, обежав небо прошлого и будущего, видит: впереди славная борьба за прожиток во имя избытка. В этой борьбе я делаю свой выбор ‹8› и становлюсь в строй своих сверстников на рубеже прошлых и будущих войн. Отрывок ‹3› Мандельштам склонен был выбросить. Океан без окна – так Лейбниц воображал единицы бытия, монады; применительно к людям в землянках это подчеркивает их взаимонепонимание, неспособность к единению. Звезды изветливы – отрицательное отношение к звездам, идущее от ранних стихов ОМ (ср. еще сильнее далее, в отрывке ‹2›). Лесистые крестики – самолеты клином «на воздушном океане» и солдатские могилы впереди. Могила неизвестного солдата впервые была сооружена в Париже в 1921 г. и в советской печати обличалась как образец буржуазного лицемерия. Ласточка, как обычно, связующее звено между мирами живых и мертвых. Лермонтов назван как источник реминисценций о воздушном океане «без руля и крыла» (ср. далее хор ночной); его сутулость подставляется в пословицу «горбатого могила исправит». Угроза с неба (то ли будет, то ли нет, отсюда обмолвки и ябеды) – бомбардировками и особенно газовыми атаками, крадущими целые города. Жирное у ОМ обычно отрицательно окрашено. От битвы давнишней светло – лучи света от земли еще не успели донести до дальних концов вселенной картину сегодняшних битв и доносят еще прошлые, наполеоновские (отсюда далее аравийское месиво). Сегодняшняя же битва наступающей революционной войны – иное, новое, от нее будет свету светло. Протоптали тропу в пустоте то ли души убитых, то ли (вероятнее) в несущихся лучах – картины их смерти. Земляные крепости – окопы; мглящий гений могил – вероятнее всего, газ фосген («светородный»), один из самых губительных в Первую мировую войну, а оспенный – накожный иприт. Череп, обычно символ смерти, здесь – носитель разума человеческого; он чаша чаш (от пушкинского «изделье гроба преврати в увеселительную чашу» из «Послания Дельвигу» и «подымем стаканы… да здравствует разум!» из «Вакхической песни») и отчизна отчизне (т. е. объединяющий людей разум предшествует разъединяющим людей национальным чувствам), несколько далее он – тара обаянья. Костными швами он напоминает шитый чепец; Шекспира отец, вероятно, значит: могучий череп мировой культуры порождает и знаменитые речи Гамлета над ничтожными черепами кладбища; ср. также парадоксально-жизнеутверждающее стих. «Череп» Баратынского. Ясность и зоркость чуть-чуть красная – не только из-за красного смещения в расширяющейся вселенной (или из-за охлаждения белых звезд в красные), а и из-за дополнительного значения «красный – революционный»; возвращающаяся ясность взгляда и мысли оставляет обмороки и полуобмороки позади. Варево у ОМ всегда отрицательно; свою голову ем под огнем – самоубийство разума, изнанка образа череп… сам себе снится (самосознание разума). Оба неба с их тусклым огнем и столетья окружают меня огнем – видимо, один и тот же образ. Я рожден… – даты рождения сверстников Мандельштама, которые выжили в одной мировой войне лишь затем, чтобы встретить другую. «Может быть, я сам – неизвестный солдат», – говорил ОМ. Мнимым эпилогом к «Стихам о неизвестном солдате» ощущается восьмистишие «Я скажу это начерно, шепотом…» («это» – последняя реплика в «Неизвестном солдате») – напоминание, что революционная война – не ад, а чистилище, и рай – впереди.