Ознакомительная версия.
«Музыка, свет неближний…»
Музыка, свет неближний,
дождь, на воде круги.
Музыка, третий лишний,
что же ты, ну, беги!
Выдохлась? Притомилась?
Хочешь не хочешь – пой?
Музыка, сделай милость,
очередь за тобой.
С каждою перебежкой —
дождь, на воде круги.
Музыка, ну, не мешкай,
музыка, ну, беги!
Не дожидаясь зова,
не выбирая дня,
круг обеги, и снова
встань впереди меня.
Да не сочтем за муку
этот, из века в век,
по роковому кругу
завороженный бег.
Этот смиренный пафос
и молчаливый зов
перемещенья пауз,
звуков и голосов.
Это чередованье
флейты и бубенца.
Это очарованье
дудочки и скворца.
Это – сплетенье вьюги
с песенкою дрозда.
Это – синицей в руки
выпавшая звезда.
Это – звезда и полночь,
дождь, на воде круги.
Этот призыв на помощь —
музыка, помоги!
Мне нравится иронический человек.
И взгляд его, иронический, из-под век.
И черточка эта тоненькая у рта —
иронии отличительная черта.
Мне нравится иронический человек.
Он, в сущности, – героический человек.
Мне нравится иронический его взгляд
на вещи, которые вас, извините, злят.
И можно себе представить его в пенсне,
листающим послезавтрашний календарь.
И можно представить в его письме
какое-нибудь старинное – милсударь.
Но зря, если он представится вам шутом.
Ирония – она служит ему щитом.
И можно себе представить, как этот щит
шатается под ударами и трещит.
И все-таки, сквозь трагический этот век
проходит он, иронический человек.
И можно себе представить его с мечом,
качающимся над слабым его плечом.
Но дело не в том – как меч у него остер,
а в том – как идет с улыбкою на костер,
и как перед этим он произносит: – Да,
горячий денек – не правда ли, господа!
Когда же свеча последняя догорит,
а пламень небес едва еще лиловат,
смущенно – я умираю – он говорит,
как будто бы извиняется – виноват.
И можно себе представить смиренный лик,
и можно себе представить огромный рост,
но он уходит так же прост и велик,
как был за миг перед этим велик и прост.
И он уходит – некого, мол, корить —
как будто ушел из комнаты покурить,
на улицу вышел воздухом подышать
и просит не затрудняться, не провожать.
«Утро – вечер, утро – вечер, день и ночь…»
Утро – вечер, утро – вечер, день и ночь.
Стрелки, цифры, циферблаты – сутки прочь.
Гири, маятники, цепи, медный гуд.
Все торопятся куда-то, все бегут.
На ходу махнуть рукою, крикнуть «будь!»,
Съесть сосиску на ходу и снова в путь.
Сдать багаж, и в самолет, и в облака. —
Как там наши? – как там ваши? – ну, пока!
Гири, цепи, шестеренки, медный звон.
Телеграмма – вместо писем – телефон,
телефонные кабины – о стекло
стук монеты – ваше время истекло!
Нету времени присесть, поговорить,
покалякать, покумекать, покурить.
Нету времени друг друга пожалеть,
от несчастья от чужого ошалеть.
Даже выслушать друг друга – на бегу —
нету времени – приедешь? – не могу!
На автобус, на троллейбус, в этот гон,
в эту гонку, в переполненный вагон,
то в обгон, а то вдогонку – на ходу —
в эту давку, суматоху, чехарду,
в автогонку, в мотогонку, в нету мест,
в не толкайтесь, переулками, в объезд,
и в затор у светофора – как в тупик…
Что за время? Наше время, время пик.
Только выхлопы бензина, дым и чад.
Только маятники медные стучат.
Только стрелки сумасшедшие бегут.
Стрелки, цифры, циферблаты, медный гуд.
Словно мир этот бессонный городской
стал огромной часовою мастерской,
часовою мастерскою, где со стен —
циферблаты всех фасонов и систем,
где безумные живут часовщики.
Спать ложишься – ходят стрелки у щеки.
Стрелки, цифры, циферблаты, медный зов.
Засыпаешь под тиктаканье часов.
И летишь под этим небом грозовым —
как на бомбе с механизмом часовым.
Костел назывался
именем святой Анны,
а может быть, как-то иначе.
Я шел туда ночью,
по полю, по черной пахоте,
ночь была черной,
и можно было идти не иначе,
как перебирая рукою
невидимую нитку провода,
натянутого связистами, —
жесткий провод
скользил между пальцами и ладонью,
обдирая ее до крови.
В костеле
был наблюдательный пункт
наших артиллеристов.
Стоял полусумрак,
горели свечи,
и еще был какой-то свет,
и кто-то упорно и долго
играл одним пальцем
на старинном органе,
выжимая из него по капле
грустный какой-то мотивчик.
Начало артподготовки
было назначено на шесть ноль-ноль.
Постепенно светало,
и на стенах костела
оживали старинные фрески,
а в левом приделе,
у входа,
на черном огромном кресте
печально и кротко светились
глаза Иисуса
и проступали
темные пятна крови,
нарисованной густо на руках и ногах
в тех местах,
куда были вколочены гвозди —
дюймов, наверно, в десять-двенадцать,
огромные черные гвозди, —
неожиданно бытовая подробность
в этом зыблющемся воспоминанье,
где все так призрачно
и нереально.
Фонтан в пустынном сквере будет сух,
и будет виться тополиный пух,
а пыльный тополь будет неподвижен.
И будет на углу продажа вишен,
торговля квасом и размен монет.
К полудню
на киоске «Пиво – воды»
появится табличка «Пива нет»,
и продавщица,
мучась от зевоты,
закроет дверь киоска на засов.
Тут стрелка электрических часов
покажет час,
и сразу полвторого,
и резко остановится на двух.
И все вокруг замрет,
оцепенеет,
и будет четок тополиный пух,
как снег на полотне монументальном.
И, как на фотоснимке моментальном,
недвижно будет женщина стоять,
и, тоненький мизинец оттопырив,
держать у самых губ стакан воды
с застывшими
недвижно
пузырьками.
И так же
за табачными ларьками
недвижна будет очередь к пивной.
Но тут ударит ливень проливной,
и улица мгновенно опустеет,
и женщина упрячется в подъезд,
где очень скоро ждать ей надоест,
и, босоножки от воды спасая,
она помчит по улице
босая,
и это будет главный эпизод,
где женщина бежит,
и босоножки
у ней в руках,
и лужи в пузырьках,
и вся она от ливня золотится.
Но так же резко ливень прекратится,
и побежит по улице толпа,
и тополя засветится вершина,
и в сквере заработает фонтан,
проедет поливальная машина,
в окно киоска будет солнце бить,
и пес из лужи будет воду пить.
Мне снится, что в некоем зале,
где я не бывал никогда,
играют какую-то пьесу.
И я приезжаю туда.
Я знаю, что скоро мой выход.
Я вверх по ступеням бегу.
Но как называется пьеса,
я вспомнить никак не могу.
Меж тем я решительно знаю
по прихоти сна моего,
что я в этой пьесе играю,
но только не помню – кого.
Меж тем я отчетливо помню —
я занят в одной из ролей.
Но я этой пьесы не знаю
и роли не помню своей.
Сейчас я шагну обреченно,
кулисы раздвинув рукой.
Но я не играл этой роли
и пьесы не знаю такой.
Там, кажется, ловят кого-то.
И смута стоит на Руси.
И кто-то взывает: – Марина,
помилуй меня и спаси!
И кажется, он самозванец.
И кто-то торопит коней.
Но я этой пьесы не знаю.
Я даже не слышал о ней.
Не знаю, не слышал, не помню.
В глаза никогда не видал.
Ну разве что в детстве
когда-то подобное что-то читал.
Ну разве что в давние годы,
когда еще школьником был,
учил я подобное что-то,
да вскоре, видать, позабыл.
И должен я выйти на сцену
и весь этот хаос облечь
в поступки, движенья и жесты,
в прямую и ясную речь.
Я должен на миг озариться
и сразу, шагнув за черту,
какую-то длинную фразу
легко подхватить на лету.
И сон мой все время на грани,
на крайнем отрезке пути,
где дальше идти невозможно,
и все-таки надо идти.
Сейчас я шагну обреченно,
кулисы раздвинув рукой.
Но я не играл этой роли
и пьесы не знаю такой.
Я все еще медлю и медлю.
Но круглый оранжевый свет
ко мне подступает вплотную,
и мне уже выхода нет.
Собирались наскоро,
обнимались ласково,
пели, балагурили,
пили и курили.
День прошел —
как не было.
Не поговорили.
Виделись, не виделись,
ни за что обиделись,
помирились, встретились,
шуму натворили.
Год прошел – как не было.
Не поговорили.
Так и жили – наскоро,
и дружили наскоро,
не жалея тратили,
не скупясь дарили.
Жизнь прошла – как не было.
Не поговорили.
Воспоминанье о куске сала
Правый берег реки
возвышался над нашим,
над левым,
и мы сейчас были как на ладони
на нашем отлогом,
песчаном,
у этой реки,
где редкая птица
долетает до середины,
и нас засекли у самой воды,
и снаряды стали ложиться
ближе,
и мы побежали —
мы добежали
до первой воронки
и нырнули в нее,
и снаряд разорвался рядом,
немного не долетев,
а потом позади
и справа,
и песок нас слегка присыпал,
и надо было бежать,
и тогда
один из нас вытащил сало
из кармана шинели,
и мы стали есть его
жадно и торопливо,
хотя надо было бежать.
Сало было розовым и соленым,
веснушчатым и конопатым
от песка и махорки,
мы ели его жадно и торопливо,
почти проглотили,
и тогда мы выскочили
и побежали,
и пробежали совсем немного,
когда снаряд,
наконец,
угодил
в ту спасительную воронку,
где мы перед тем сидели.
Сало было розовое,
как младенец,
розовое и веснушчатое,
как наш старшина после бани,
этакий рыжий верзила
с нахальной ухмылкой,
некто хохочущий,
некто ликующе розовощекий,
этакий улыбающийся
господин в цилиндре,
некий факир
по имени Сало,
господин Сало,
ах, господин Сало…
«Горящими листьями пахнет в саду…»
Ознакомительная версия.