1950
Плавно сходят к морю ступени,
По бокам их — изваянные вазы,
Посредине — белый виноградарь,
В руках его зеленые кисти.
Чуть пониже — глиняные дети
На концах бесформенных пальцев
Держат глобус (или мяч футбольный),
Еще ниже, вдоль берега, — рельсы,
И когда товарные вагоны,
Грубо грохоча, пробегают,
Между ними, в странных очертаньях,
Так волшебно волнуется море,
И в куске, на мгновенье окаймленном
Платформой, колесами, дымом,
Бесстрашными кажутся чайки.
Поднимаешься в город — пахнет
Жасминами, утренним чадом,
И каспийский ветер не в силах
Этот запах теплый развеять.
Ты идешь на базарную площадь,
Что лежит у подножья Кавказа.
Восковые кисточки липы,
Коготки шиповника в палисадах,
На прилавках — яблоки и книги,
Вывески на нескольких наречьях,
Голые руки сонных хозяек,
Достающие из-за окон
Вяленой баранины полоски,
От хмеля веселые горцы
В твердых трапециях черных бурок
И папах из коричневой мерлушки,
Вдалеке, за базарной пылью,
Правильные линии кряжей,
Параллельные буркам и папахам, —
Все пронизано солнцем и ветром
И незримой связано связью,
Исполненной чудного смысла,
Но обманчивого представленья,
Что законы низменной жизни
Мудро управляют вселенной,
Что земле неизвестно горе,
Что молодые не умирают,
Что не слышишь ты приближенья
Неизбежного грозного рока.
1950
На сосны я смотрел с террасы,
На то, на это деревцо.
Они, как люди чуждой расы,
Казались на одно лицо.
Но длился труд мой плодоносный,
Свой свет на все он излучал,
И начал различать я сосны,
Как я калмыков различал.
У этой рост красив и долог,
У той опоры нет в земле.
От веток ломких, от иголок,
Не схожи тени на стволе.
Вон та горда своим убором,
Но так недуг ее тяжел,
Что планочкой пришлось с забором
Соединить непрочный ствол.
Ее жалеют: не жилица.
Слабее всех она в саду.
Лишь ночью тихо золотится,
Вонзаясь иглами в звезду.
Вон та не даст расти клубнике,
Ее невинный облик — ложь.
О той расскажешь только в книге,
Об этой в песне запоешь.
Нет безразличия былого,
Я новых нахожу друзей,
И отзывается, как слово,
Их робкий шум в душе моей.
1951
Тихо напевает арычок
О звезде над Тихим океаном
И о том, что белый кабачок
При дороге вырос под каштаном.
Пестики, покрытые пыльцой,
Средь листвы колеблемый фонарик…
Кружку пива пьет товарищ Цой,
Загорелый, высохший малярик.
В тайники тоскующей души
Проникают запахи соблазна.
Шашлыки, пельмени, беляши, —
Вкусно, жирно, дешево и грязно.
Все похоже на родной уют,
На стене — следы густой олифы,
Предлагая сорок разных блюд,
Сверху вниз бегут иероглифы.
Дальше — рынок. Продают собак.
А на среднеазиатском лессе
Набухает рис. Пахуч табак.
Хороши пшеничные колосья.
Что в полях желтеет вдалеке?
Кореянка. И над нею звонок
Комариный плач. В тугом мешке
Неподвижен за спиной ребенок.
Старый Цой, о чем же ты грустишь?
Может, погрузился ты в нирвану?
Иль в твою насильственную тишь
Ворвалась тоска по океану?
Здесь чужая, знойная земля,
В воздухе — безумье и тревога,
И бежит, и кружится, пыля,
Грейдерная бойкая дорога.
1950
Словно дым над кибиткой, растаяли дымы легенд,
И теперь на дороге — шлагбаум: запрещают в Ташкент
Провозить из района картофель, и фрукты, и рис.
Вот машина к мосту подошла. Сколько лиц, сколько грузов!
Контролер, с колеса, заглянув невнимательно в кузов,
Сунул руку в кабину, — машина поехала вниз.
Школьник с мамой стоит, хочет мир непонятный понять.
Он острижен под ноль, и одна лишь оставлена прядь.
Это что за обычай? Никак не припомнится мне…
Вспомнил! Вспомнил — и понял, о мальчик с зеленой тетрадью:
Мать украсила сына любимого жертвенной прядью
В честь отца, что пошел на войну и погиб на войне.
Мальчик с прядью и женщина с торбою на голове,
Шорох ветра в сухой, придорожной, тяжелой траве,
День, державно ко сну отходящий в червонном венце,
Контролер на посту, выплывающий месяц двурогий, —
Что я вам? Что вы мне? Что нам делать на этой дороге?
Сколько можно томиться догадкой о скором конце?
1950
На дворе Заготшерсти — дремота.
В глинобитном пустом гараже
Смуглый сторож сладчайшее что-то
Говорит существу в парандже.
Как сманил он из дома соседку,
Почему она мелко дрожит,
Сквозь густую и грубую сетку
Не глядит на него и молчит?
Всеми звездами полночь нависла,
Между древних сочась куполов.
Он поет — в этой песне три смысла
В неизменном движении слов.
"Одного лишь хочу я на свете —
Озариться небесным лицом,
Удаляясь под своды мечети,
Насладиться беседой с Творцом".
Загудела внезапно трехтонка.
Что, свернула? Страшись, паранджа!
Смысл второй открывается тонко,
И она ему внемлет, дрожа:
"Ты одна лишь нужна мне на свете,
Ты мой светоч, божественный лик.
Эти брови — как своды мечети,
Сотворила любовь твой язык!"
И становится сразу теплее,
Будто слушают вместе со мной
Медресе, купола, мавзолеи
Те слова, что звенят за стеной.
Вновь машина гудит грузовая.
Исчезает, как дух, паранджа.
Смуглый сторож, притворно зевая,
С лампой встал у ворот гаража.
Не пойму, да и думать не надо,
Почему убежала она…
Дышит звездного неба громада,
Блещет ночь, и душна и грозна.
Я брожу, слышу лепет порою
То листвы, то воды, то людей.
Может быть, я сегодня открою
Третий смысл, не досказанный ей.
1952
Ярко-красный вагончик, кусты будяка,
Тишина станционного рынка,
И по-прежнему воля степная горька,
И как прежде, глазами, сквозь щелку платка,
Улыбается мне украинка.
Оказалось, что родина есть у меня.
Не хотят от меня отказаться,
Ожидая, тоскуя, мне верность храня,
Кое-где пожелтев среди летнего дня,
Молчаливые листья акаций.
Оказалось, что наши родные места
И меня признают, как родного,
Что по-прежнему море меняет цвета,
Но ко мне постоянна его доброта,
Неизменно щедра и сурова.
Я в развалинах столько квартир узнаю,
Столько лиц, дорогих и знакомых,
Этот щебень я знаю, как душу мою,
Здесь я жил, здесь я каждую помню семью
В этих мертвых оконных проемах.
Пустыри невысокой травой заросли,
Что прожилочкой каждой близка мне.
Будто сам я скрывался в подпольной пыли,
Будто сам я поднялся на свет из земли,
С непривычки цепляясь за камни.
Черт возьми, еще пляшет кожевенный цех,
Подпевает игла с дребезжаньем.
Я — поэт ваш, я — злость ваша, мука и смех,
Я — ваш стыд, ваша месть, обожаю вас всех
Материнским слепым обожаньем.
Это море ночное с коврами огня,
Эти улицы с грубой толпою,
Это смутное чаянье черного дня…
Оказалось, что родина есть у меня,
Я скреплен с ее тяжкой судьбою.
1952
У РАЗВАЛИН ЛИВОНСКОГО ЗАМКА