Вольный труд и борьба — не таков ли мой новый удел?
Нынче солнце в зените — как прорубь над омутом золота,
Над плотинами света, омытыми вешним дождем;
Мы пойдем, мы придем — синева нашим солнцем
расколота,
Мы ковшами ладоней отраду твою зачерпнем!
1928
Перевод А. Голембы
ДЯДЯ ТЕВЬЕ
Мой дядя Тевье! Вновь ко мне выходит он,
Вкруг пояса его льняные вьются нити.
Он плавно, словно песнь, вытягивает лен
В такую крепкую веревку, хоть рубите!
Посмотришь издали — не сеет ли старик?
Запустит руку в лен, как в ящик с семенами,
Зажмет его в горсти, взмахнет, и в тот же миг
Веревка тонкая закрутится пред вами.
Стекает прядями седая борода
И в лен вливается, расчесанный искусно.
Откуда тянет он веревки и куда,
И почему глаза глядят на мир так грустно?
По локоть рукава засучены. Идет
И крутит, и поет, и странно тают звуки.
И не поймешь никак: лен эту песнь поет
Иль волосатые мозолистые руки.
«Сынок! — он говорит. — Не хочешь повертеть
Немного колесо? Сейчас прибудет смена.
Жди тетю Басю здесь!» И, как ручной медведь,
Не торопясь во двор уходит он степенно.
И голос издали: «Поосторожней будь!
Что слышно у отца?» — Бегут льняные пряди.
И дядя жарится, подставив солнцу грудь.
Как с воза космы льна, свисают годы с дяди.
Он весь — как тучный стог созревших дней труда,
Сам выстроил свой дом, сам продавал веревки.
По слухам, забывал молиться иногда,
Но мастер был зато на удивленье ловкий.
Он любит изумлять наш местечковый люд:
«Мне пишет мой Наум — ведь он теперь
в Чикаго, —
Что электричеством веревки там плетут.
Он «леттер»[6] мне прислал, соскучился бедняга!
„Родные! — пишет он. — Америка у нас —
Страна, по совести сказать вам, золотая,
Но чтобы здесь пробыть хотя бы лишний час,
Трудиться надобно мне, рук не покладая.
Чуть мы приехали, сказал я: — Плиз[7], Наум!
Ты раньше никогда не бегал от работы.
Так что же, так тебе и не придет на ум,
С чего теперь начать? Ведь надо делать что-то!
Ведь нужно как-то жить, и нужно день за днем
Есть хлеб, а к хлебу что-нибудь в придачу.
Так плиз, Наум, берись за дело с огоньком!
Ведь это жизнь иль смерть, — так попытай удачу!
Ведь может без толку вся жизнь твоя пройти,
Костюм ты износил еще прошедшим летом.
И я по-прежнему веревки стал плести,
Когда-то кое-что ведь я кумекал в этом!
Ты поглядел бы, как их крутят, — боже мой!
Всё — электричеством! И быстро и красиво!”»
И дядя радостно качает головой,
Гордясь перед людьми, что есть такое диво.
Не знает Тевье наш, как тяжко в том раю,
Как редко бедняка встречает там удача,
Как трудно тысячи в нем тянут жизнь свою
И по ночам не спят, в подушку тихо плача;
А если вырвется из тысячи один,
Так сотни голод ждет и ранняя кончина.
И радуется он, что вышел в люди сын,
И продолжает нам читать письмо от сына:
«Теперь мы наконец соорудили дом,
У нас шикарный „рум”[8], а в „руме” пианино.
Учу детей играть, — хоть и с большим трудом,
Но что не сделаешь для дочки и для сына!
Хочу достигнуть „бест”[9].— «А что такое „бест”—
Ты знаешь?» — говорит мне, ухмыляясь, дядя.
«Шлем наши фото вам и снимки здешних мест», —
Кончает он читать, в письмо уже не глядя.
«Крути, крути, сынок! Ну, раз, теперь другой!
А что же Баси нет? Крути, скорей доедем!»
И удаляется, чеканя шаг ногой.
Посмотришь издали — как есть, медведь медведем!
А годы катятся, и Бася уж седа,
И ей — за шестьдесят, но трудится прилежно.
Распутывает лен зубами, как всегда,
А после, как дитя, расчесывает нежно.
Вскормила семерых детей своих она.
Троих в холерный год сложила в три могилки.
Двоих Америка, далекая страна,
Богатством завлекла, а два в Сибири — в ссылке.
Крутила колесо для мужа своего,
Крутила, думала и дом вела умело.
Так — лен ее волос, пенька ль в руках его —
Кто знает, что всегда у дяди Тевье пело?
А смерть уж близилась и стерегла их путь,
Чтоб не готовились в далекое кочевье,
И протрубила вдруг: «Америку забудь!
Для самого себя крути веревку, Тевье!»
«Что медлишь, Басеню? — ей дядя говорил. —
О чем задумалась? О том, что есть царица?
Крути, крути еще, хоть из последних сил!
Кто нынче наверху, тот будет вниз валиться!
Еще, еще разок! Последний оборот —
И дети к нам придут. Еще раз! Ну-ка, с ходу!»
И Бася, докрутив, воды ему несет,
И с наслажденьем пьет вспотевший Тевье воду.
Бывало, по ночам, грустя, она ткала
Узоры и цветы на скатерти пасхальной,
И по щеке слеза невольная текла, —
Увидит ли детей она в свой час прощальный?
Когда же слышать ей случалось иногда,
Что в городе во всем нет лучшей мастерицы,
Она, как девочка, краснела от стыда
И опускала вниз крылатые ресницы.
И много лет спустя, и много лет поздней —
Ведь годы всё летят и всё меняют в мире —
Волнуясь и крича, сбежались люди к ней —
Сказать, что сыновья вернулись из Сибири.
И Бася охнула и кинулась бежать
Средь флагов и знамен и скопища людского.
«Вот мать, — кричал народ, — пустите, вот их мать!»
А дети? Дети шли... И даль их скрыла снова.
«Ну, Тевье! — смерть кричит (она уже близка). —
Крути последнюю! Ты подошел к могиле!» —
«Последнюю?» — «Крути! Да чтоб была крепка,
Чтоб даже топором ее не разрубили!»
1929
Перевод В. Левика и С. Надинского
ОКТЯБРЬСКИЕ СТИХИ
Путь—в гору! Ввысь! Прямее переходы!
День ото дня увереннее шаг!
Мы с лампами на лбах раскалываем годы,
Как антрацит в седых глубинах шахт!..
И даль шумит, день ото дня огромней,
И в каждом шаге — родовая боль.
Как уголь, глыбами мы катим время к домне,
Переплавляющей всемирную юдоль.
Сплетаются пути, как руки человечьи,
И дали ширятся, день ото дня светлей,
И движется грядущее навстречу
Стогами золотистыми с полей...
Песчинка слабая и исполинский камень
Стать молотом хотят и молят об одном,
И алчут одного: «Возьмите нас руками
И киньте в горн, и мы смешаемся с огнем!»
Дорога — в гору! Ввысь! Прямее переходы!
И горькой кровью битв разит от кирпича...
Мы с лампами на лбах крушим и колем годы,
Как в шахтах уголь колется сплеча.
Наш пульс гремит, как толпы на рассвете,
И сердце пенится, как океанский вал,
Как телеграфные столбы, стоят столетья...
Эй, в гору, в гору, ввысь — и через перевал!
Мелькают города, и даль лежит — огромна.
Взывает к полночи рожок грузовика...
И уголь глыбистый проглатывает домна,
Переплавляющая ржавые века.
Мы — молодость страны, мы — в силе и расцвете
И чувствуем себя день ото дня бодрей,
И, стоя на горе в развернутой заре,
Встречаем первое октябрьское столетье!
1929
Перевод О. Колычева