21. «Садом шел Христос с учениками…»{*}
На годовщину смерти Достоевского
Садом шел Христос с учениками…
Меж кустов на солнечном песке,
вытканном павлиньими глазками,
песий труп лежал невдалеке.
И резцы белели из-под черной
складки, и зловонным торжеством
смерти — заглушен был ладан сладкий
теплых миртов, млеющих крутом.
Труп гниющий, трескаясь, раздулся,
полный склизких, слипшихся червей…
Иоанн, как дева, отвернулся,
сгорбленный поморщился Матфей.
Говорил апостолу апостол:
«Злой был пес; и смерть его нага,
мерзостна»…
Христос же молвил просто:
«Зубы у него как жемчуга…»
6 ноября 1921; Кембридж
1{*}
За туманами плыли туманы,
за луной расцветала луна…
Воспевал он лазурные страны,
где поет неземная весна.
И в туманах Прекрасная Дама
проплывала, звала вдалеке, —
словно звон отдаленного храма,
словно лунная зыбь на реке.
Узнавал он ее в трепетанье
розоватых вечерних теней
и в мятелях, смятенье, молчанье
чародейной отчизны своей.
Он любил ее гордо и нежно,
к ней тянулся он, строен и строг, —
но ладони ее белоснежной
бледный рыцарь коснуться не мог.
Слишком сумрачна, слишком коварна
одичалая стала земля,
и, склонившись на щит лучезарный,
оглянул он пустые поля.
И, обманут мечтой несказанной,
и холодною мглой окружен,
он растаял, как месяц туманный,
как далекий молитвенный звон…
<14 августа 1921> 2{*}
Пушкин — радуга по всей земле,
Лермонтов — путь млечный над горами,
Тютчев — ключ, струящийся во мгле,
Фет — румяный луч во храме.
Все они, уплывшие от нас
в рай, благоухающий широко,
собрались, чтоб встретить в должный час
душу Александра Блока.
Выйдет он из спутанных цветов,
из ладьи, на белые ступени…
подойдут божественных певцов
взволновавшиеся тени.
Пушкин — выпуклый и пышный свет,
Лермонтов — в венке из звезд прекрасных,
Тютчев — веющий росой, и Фет —
в ризе тонкой, в розах красных.
Подойдут с приветствием к нему,
возликуют, брата принимая
в мягкую цветную полутьму
вечно дышащего мая.
И войдет таинственный их брат,
перешедший вьюги и трясины,
в те сады, где в зелени стоят
серафимы, как павлины.
Сядет он в тени ветвей живых
в трепетно-лазоревых одеждах,
запоет о сбывшихся, святых
сновиденьях и надеждах.
И о солнце Пушкин запоет,
Лермонтов — о звездах над горами,
Тютчев — о сверканье звонких вод,
Фет — о розах в вечном храме.
И средь них прославит жданный друг
ширь весны нездешней, безмятежной,
и такой прольется блеск вокруг,
будут петь они так нежно, —
так безмерно нежно, что и мы,
в эти годы горести и гнева,
может быть, услышим из тюрьмы
отзвук тайный их напева.
Как воды гор, твой голос горд и чист.
Алмазный стих наполнен райским медом.
Ты любишь мир и юный месяц, лист,
желтеющий над смуглым сочным плодом.
Ты любишь змей, тяжелых злых узлов
лиловый лоск на дне сухой ложбины.
Ты любишь снежный шелест голубиный
вокруг лазурных, влажных куполов.
Твой стих роскошный и скупой, холодный
и жгучий стих один горит, один
над маревом губительных годин,
и весь в цветах твой жертвенник свободный.
Он каплет в ночь росою ледяной
и янтарями благовоний знойных,
и нагота твоих созвучий стройных
сияет мне как бы сквозь шелк цветной.
Безвестен я и молод в мире новом,
кощунственном, но светит всё ясней
мой строгий путь: ни помыслом, ни словом
не согрешу пред музою твоей.
<1 октября 1922>
25. «Когда, туманные, мы свиделись впервые…»
Когда, туманные, мы свиделись впервые,
когда задумчиво вернулся я домой,
мне всё мерещились глаза твои живые
сквозь дымку чуждости. Я заперся в немой
и светлой мастерской, моих видений полной,
где в солнечной пыли белеет бог безмолвный,
где музу радуют два бронзовых борца,
их мышцы вздутые, лоснящиеся спины,
и в глыбе голубой сырой и нежной глины
я призрак твоего склоненного лица
руками чуткими по памяти наметил:
но за туманами еще таилась ты,
и сущности твоей тончайшие черты
в тот день я не нашел. И вновь тебя я встретил,
и вновь средь тишины высокой мастерской,
забыв наружный мир, с восторгом и тоской,
я жадно стал творить и вновь прервал работу…
Чредой сияли дни, чредой их позолоту
смывала мгла ночей. Я грезил и ваял,
и приходил к тебе, простые слышал речи,
глубокий видел взор, и после каждой встречи
чертою новою, волшебной пополнял
несовершенное твое изображенье.
Порой казалось мне, что кончен тонкий труд,
что под рукой моей уста твои поют,
что я запечатлел живое выраженье,
все тени, все лучи любимого лица…
но, встретившись с тобой, я чувствовал, как много
еще не найдено, как смутно, как убого
подобие твое… Далече до конца,
но будет, будет час, когда я, торжествуя,
нас разделявшую откину кисею;
сверкнет твоя душа; и Счастьем назову я
работу лучшую, чистейшую мою.
26. «Мечтал я о тебе так часто, так давно…»{*}
Мечтал я о тебе так часто, так давно,
за много лет до нашей встречи,
когда сидел один, и кралась ночь в окно,
и перемигивались свечи.
И книгу о любви, о дымке над Невой,
о неге роз и море мглистом,
я перелистывал — и чуял образ твой
в стихе восторженном и чистом.
Дни юности моей, хмельные сны земли,
мне в этот миг волшебно-звонкий
казались жалкими, как мошки, что ползли
в янтарном блеске по клеенке.
Я звал тебя, я ждал. Шли годы. Я бродил
по склонам жизни каменистым
и в горькие часы твой образ находил
в стихе восторженном и чистом.
И ныне, наяву, ты, легкая, пришла,
и вспоминаю суеверно,
как те глубокие созвучья-зеркала
тебя предсказывали верно.
6 июля 1921
Весенний лес мне чудится… Постой,
прислушайся… На свой язык певучий
переведу я тысячу созвучий,
что плещут там средь зелени святой.
И ты поймешь, и слух прозрачный твой
всё различит: и солнца смех летучий,
и в небе вздох блестящей легкой тучи,
и песню пчел над шепчущей травой.
И ты войдешь тропинкою пятнистой
туда, в мой лес, и яркий и тенистый,
где сердце есть у каждого листка;
Туда, где нет ни жалоб, ни желаний,
где азбуке душистой ветерка
учился я у ландыша и лани.
<25 июня 1922>
28. «Позволь мечтать… Ты первое страданье…»{*}
Позволь мечтать… Ты первое страданье
и счастие последнее мое.
Я чувствую движенье и дыханье
твоей души… Я чувствую ее,
как дальнее и трепетное пенье…
Позволь мечтать, о, чистая струна!
Позволь рыдать и верить в упоенье,
что жизнь, как ты, лишь музыки полна.
6 августа 1921
29. «Ее душа, как свет необычайный…»{*}