Ознакомительная версия.
Леса, 1885
Вот парк «Четырнадцать крестов»[1] лежит вдали,
Старушка грустная идёт, вздыхая тяжко,
Нет лампы у неё, и звёзды не взошли…
Не оступись во тьме, не упади, бедняжка.
Напевы гибельны ветров порой ночною,
Кинжалы-молнии кровавят синеву!
Куда она идёт пустынной стороною,
Когда из Барры вихрь на юг несёт листву?
Куда она идёт, о, звёзды, вам видней!
И вы, о, пастухи, с горы всё рассмотрите:
Коль это призрак, то костры зажгите ей,
Коль ведьма, розмарин душистый воскурите!
Рассказывали мне: внимая безутешным,
Сама Пречистая, откликнувшись на зов,
Лишь в грозовую ночь спускается к нам, грешным,
Когда не слышен звук шагов и голосов…
Вот парк «Четырнадцать крестов» лежит вдали,
Идёт старушка там, и правильны, и строги,
Черты её, глаза так ярко расцвели,
Зажжённых свеч огонь хранит её в дороге.
Какая ветхая накидка вслед за ней
Волочится в пыли, всё вдовье достоянье.
Но ветер взвил её – и миллион огней:
Изнанкой звёздною небес зажгла сиянье!
Льёт свет на волосы её луны лампада,
Тускнеют, влажные, металлом льют, седы.
О, кудри снежные, о кисти винограда,
О, белый виноград, небесные сады…
А свет очей её растёт, растёт в округе,
Как зарево идёт, как лунный свет в горах.
К ней тянутся ростки, и юны, и упруги,
И лето южное блестит сквозь зимний прах!
Вот парк «Четырнадцать крестов» лежит вдали,
Идёт старушка там, высокая такая,
Слоновой кости стан, а очи – хрустали,
Как башня дивная, к нам близится, сверкая.
Нет, то не башня, там, вдали, в тени кустов,
Сноп света до небес во мраке первозданном,
Что через парк пустой «Четырнадцать крестов»
Проходит в эту ночь в сияньи несказанном.
Кормилица моя, нет от тебя секрета,
Скажу я на ушко, где локон тёмно-рус:
Ошиблась в ней и ты, она – не Матерь Света,
Храни же мой секрет, она[2]…
Вот парк «Четырнадцать крестов» лежит вдали,
Но не старушка там, с огнями и крестами
Процессия: лампад сияют фитили,
Аниньяш Эйра[3] там, и гроб увит цветами..
ОДИН ПАСТУХ ГОВОРИТ:
«Аниньяш Эйра там! Теперь она бела.
Поплачьте, девушки: бела и отрешённа.
Смуглянка умерла! Бедняжка умерла!
Как птичка умерла, без крика и без стона.
«Когда ребёнком был, меня водила в школу,
Когда же вырос я: спешит житьё-бытьё!
Ах, танцы на току! Брал музыкант виолу,
И в хороводе я так целовал её!
«А годы шли и шли, и уходили годы,
Я глаз её больших не трогал взглядом вновь,
Я из села ушёл, росли мои невзгоды,
Я потерял её – судьбе не прекословь…
«Вот парк «Четырнадцать крестов» лежит вдали,
Аниньяш! В эту ночь, когда ветра всё злее,
О, Боже! То она идёт с родной земли!
О, Боже! Гроб её несут во тьме аллеи!
«Сеньоры добрые, что в чёрное одеты,
О, как устали вы и дышите с трудом,
Оставьте мне её, я подожду кареты…
Он мой, Аниньяш гроб, он – мой последний дом!
«Довольно молний мне, без свеч меня оставьте
Молиться за неё в её ночном пути!
Ветра, ко мне на грудь свой гнев скорей направьте,
И парк – свои кресты в кинжалы обрати!»
Сеньоры добрые, чьи траурны жакеты,
Опасливо спешат со свечками в руках,
Идут они гуськом, мерцают сигареты.
Я непонятен им: на лицах виден страх…
«Ветра, мои ветра! Аниньяш вы возьмите!
Из равнодушных рук возьмите: улетай!
Пусть к Богу полетит, вся в тёмном аксамите,
Холодных ручек жест – последнее прощай…
Порывистый скакун, что рыщет над долиной,
Нас с ней в седло возьми: мне больно сиротеть.
Хочу я с ней уйти в путь, бесконечно длинный,
С Аниньяш я хочу лететь, лететь, лететь…
«Восточный ветер, бриз, ты, горлиц уносящий,
Нас к Богу унеси, где синева ясна,
Хочу я с ней уйти сквозь эту тьму и чащи…
С Аниньяш я хочу уйти, куда она.
О, ветер северный, о шторм, летящий с юга,
Несите, как орлов, несите нас вперёд!
Нас подхватив, как бриг, и парус вздув упруго…
С Аниньяш я хочу, куда она идёт!»
Вот парк «Четырнадцать крестов» лежит вдали,
Старушка там бредёт, грустна, а ветер свищет!
Как хороши глаза, но светом изошли…
Куда идёт она, кого она здесь ищет?
Париж, 1891
I. На отдыхе в одной деревне[1]
Когда сюда приехал, что со мною было!
Не знаю даже, что за хворь меня сушила,
И, может, все подряд пришли ко мне мытарства:
От немощей души пока что нет лекарства.
Страдаю всем: от раздражения до скуки,
И ни на йоту облегченья в этой муке!
Пускай толкуют, что погиб талант мой прежний,
Но в нервах дёрганых порой ещё мятежней,
Кровавых молний вспышки-спазмы сумасбродят:
Во мне мгновения Камоэнса восходят!
Хотел я приобщить себя к аскезе клира…
В сандалии одной торить дороги мира…
Я землю ел, пил ночь из лунного бокала,
Впадал в экстаз, душа чудесного алкала,
Начну беседу с кем: всё – мёртвые, могила…
Мне мерзки люди были, от вещей тошнило.
Носил в селе перчатки, чтобы ни к чему
Рукой не прикасаться. Вовсе не пойму:
Лишь руку протяну – а в горле уж комок,
Тошнит… Ни кисти винограда я не мог
Коснуться, ни цветка. Простите вы меня,
Крестьяне! Вы – чисты. Винюсь, себя казня.
Но боль меня вела своим путём тернистым,
Чтоб выжечь грязь стыдом, чтоб сердце стало чистым.
В душе моей добро, как прежде, заискрилось,
Заветов Божьих суть в ней грозно воцарилась.
Мне – в радость беднякам пот липкий утереть,
Стипендия моя – вся им, сейчас и впредь.
Бывало вечером, в разлив заката алый,
Иду я, под ноги вперяя взор усталый,
Пытаясь не топтать мурашек вереницы,
Которым день и ночь приходится трудиться.
Но всё же их давил, когда темнели дали…
И плакал от стыда, чтоб люди не видали…
Когда я выходил гулять в ночную мглу,
Облюбовал себе тогда одну скалу,
Она имела очертания плаща.
Я часто прятался за нею, трепеща:
Как падре-Океан, рыдаю, вопию,
Все голоса стихий вселились в грудь мою!
И думал, грешник, я: Сдержи ты, Иов, крики,
Другие стоны громче, горестны и дики!
Христос! Уйми свой хрип, замри, окаменей,
Христос! Другая боль встаёт – ещё сильней!
Всю ночь стонало сердце, так не спит больной
В палате!..
В госпиталь входите все со мной!
Вот, видите, кисты, их проколю копьём,
Всю боль былой надежды в них мы узнаём…
Разрежу дальше: здесь все краски волн морских.
О, монотонные валы сердец людских!
Желты, и сини, и черны, и в цвет оливы,
И пеной гноя поднимаются приливы…
Валы, где та луна, что путь ваш изменяет?
В которые часы отлив вас прогоняет?
Разрез раздвинем шире… Сколько разных болей!
Рак скуки, осложнённый язвой меланхолий!
Вот – ненависти гной сочится из души…
Его слезам не смыть, не тронь, не вороши.
Вот – крупный град обид прошёл по сердцу грозно,
И омертвела плоть, и язва гангренозна.
Свинцовые валы печали, сплина злого…
По детству ностальгия, как синяк, лилова…
Ожоги сердца: жажда света, как магнит,
Все молнии себе на гибель приманит…
Ах, сколько горя, Боже правый, сколько слёз!
И веру, и мечту солёный ток унёс…
Ах, сердце, как оно ещё живёт доселе?
Давно в нём жизненные силы оскудели:
Шквал скорби и тоски, и горестной заботы
Мертвит его… О, ужас…
И травил я шкоты,
Теряясь в океане на пути галер
К фантому Индии, к Бразилии химер!
Тщеславия Макбеты, Гамлеты отмщенья,
Безумья Лиры и Офелии прощенья,
Вы, Банко угрызений совести – усните…
Усни же, сердце…Но луна стоит в зените,
Но кровь моя кипит, переполняя вены,
Жар, градусов под сто… Как необыкновенны
Как ярки небеса! Всё небо в полных лунах!
Они парят везде: и в лужах, и в лагунах.
С востока к западу, впитавший блеск червонца
Весёлый мир укрыт под зонтиком от солнца.
О, жидкий изумруд на золоте песка!
Рожки звенят средь пуль: на бой идут войска!
Наполнить блеском жизнь, чтоб била через край!
Любовь, и слава, и война – ну, выбирай!
И столько пропастей заполнить надо мне
И столько рассказать вот этой тишине…
Ах, люди, если б в ночь, такую же блажную,
Систему исчисления создать иную!
Какой кошмар! Моя горячка мне страшна…
Борьба за жизнь? Ах, милый Дарвин, старина!
Уж лучше не родиться… Смерть, приди, приди!
А саван белый мне кивает впереди…
Прощай, мой дом! Прощай, мой кубок молока!
Был день тринадцатый, сошлось наверняка:
И горбуны, и негритянки, вой собачий,
И масло, что я пролил – это к неудаче…
Ты плачешь, Анту? Но, зачем? О чём? О ком?
О ком-то… Плакать сладко полночью тайком…
Ведь слёзы – пот души…Она тебе осталась:
Нерадостная радость, тихая усталость.
Что ж, ты умрёшь, уснёшь… Но жизнь ещё сияет,
И дрожь, и чувственность, и жажда обуяет
Мистической любви! Любить монахинь белых
И с ними умереть средь молний оголтелых
На дне провала!
Иисус! И никого окрест…
Я, грешный, думал: Иисус, страшней мой крест!
Страшнее мук твоих – страдание такое!
И это в месяц изумительный покоя,
Солнцестояния, ликующей природы,
Когда отрадны и закаты, и восходы,
Когда является гвоздика полевая,
Крестьяне лозы подстригают, напевая,
Когда, сгибаясь, как фиалки на стеблях,
Их внучки ловко косят травы на полях!..
А врач? Зачем… Моя болезнь – болезнь души.
Из-за жары гулял лишь вечером, в тиши,
Глотками втягивал я хмель смолы древесной,
Ходил дорогою Малейруш[2], всем известной,
Встречал работников плантаций и жнецов,
И дилижанс почтовый, полный бубенцов,
Порой смеялся встречь прохожим озорно,
И было там, да и сейчас там есть панно,
На маленькой часовне, возле старой груши:
На нём – в чистилище страдающие души.
Простая надпись, но пронзила сердце мне:
«Не забывайте нас, страдающих в огне!»
Грешно, а всё же мысли в голове теснятся,
Что рад бы муками я с ними поменяться.
Оставлю десять рейс[56]… А дальше по тропинке —
Гора из гравия виднелась на суглинке.
Стоял там крест, черней от влаги, чем графит,
На этом месте кто-то раньше был убит.
И был обычай: проходя издалека,
Оставить камень там, молясь за бедняка…
И каждый камень был – молитвы чьей-то след,
И никогда они не замолкали, нет!
Моления из камня, полные печали
За кости бедные звучали и звучали…
Я камень оставлял, а мысли по пятам:
«Ах, если б это я лежал убитый там…».
Шёл дальше, и тропинка вниз вела покато,
Никто меня не убивал…
И в час заката
Шли девушки с плантаций, пели, пели,
(Хотелось мне рыдать, я сдерживался еле…)
Когда я был вблизи, стихала болтовня,
Переставали петь, смотрели на меня,
И, поражённые моею худобой,
«Какой он немощный!» – шептались меж собой.
И мельника жена встречалась по пути:
На Ивовый родник случалось ей идти,
Прекрасна, как цветок, спешила за водой,
А голова из-за муки была седой…
– Вам лучше? – Так… Немного меньше тошнота…
– Пусть Вам помогут раны Господа Христа…
В местечке, что звалось Казал[3], вблизи дороги,
У дома, крытого соломой, на пороге
Слепой вдыхал тончайший аромат лугов…
Когда он слышал голоса и шум шагов,
Дрожащим голосом взывал, слеза во взоре:
«Мой добрый господин, взгляни на это горе!»
Ах! Горе мне! Слепой не видит, кто идёт,
Участия к его беде с надеждой ждёт…
И в довершенье я выслушивал тираду,
Знакомого врача – соседа Делегаду:
«Вам лучше не гулять, когда роса обильна», —
И в сторону, себе:
«Наука здесь бессильна».
О, сколь моя судьба злосчастная жалка!
Во всём старухи-смерти видится рука…
Мне колыбель, что гроб, несомый на погост,
А в новолунье серп повесили меж звёзд…
Вот, вижу: девушки жнут в поле у реки, —
Она средь них серпом срезает колоски!
А вид полей весной? Подобен он занозе —
Намёк на тление при мысли о навозе…
И горлица была моей душой летящей…
Агонией моей был вой еловой чащи…
Раскинут нитки льна отбеливать на пляже —
На саван мой пойдут мотки из этой пряжи…
А если плотники, подвыпив, шутники,
Куря и гомоня, проходят у реки, —
Я думал в час, как проходили мимо нас:
А, может быть, мой гроб закончили как раз…
Ложился наземь, вверх лицом, дрожал в ознобе
И думал: так лежать мне предстоит во гробе…
Меж спазмом сумерек и обмороком ночи,
В тот христианский час, что молнии короче,
Меж шёпотами вечера, меж «чёт» и «нечет»,
Что дрозд или щегол из тени прощебечет,
Когда поют ключи таинственно и смутно,
Бубенчики волов звенят ежеминутно,
Когда дорогой мулы мельника рысят,
И криком, без кнута, их вразумлять он рад,
Далёко, далекó там где дубы встают…
Когда в часовнеТроицы[4] негромко бьют,
Когда бывает: небеса, как в истерии,
Меж слёз и стонов блёкнут скорбные, больные,
Когда гвоздики семя зачинают в лоне,
Под сумеречный свет, и плещется на склоне
Вода ручья… Однажды, надо так случиться,
Когда склонился над водою, чтоб напиться,
Я в глубине изображение заметил:
Слоновой кости лик был тёмен, а не светел,
Господь! Старик какой-то, страшный и костлявый!
Но волосы его – точь-в-точь – мои! кудрявы…
Мой взгляд… Пронзили грудь мне сотни острых жал…
Худой старик был я… О, ужас! Я бежал.
Бежал!
С тех пор из дома я не выходил.
Не вижу я цветов, не слышу птичьих крыл,
Мой улей пуст, и наслаждения пчела
Мёд поцелуев не подарит: умерла…
У арендатора у моего – две дочки.
Красотки обе, Иисус! Как ангелочки!
Ко мне бежали сразу, приходя из школы:
Уж то-то было смеху, болтовни весёлой.
Теперь зову их из окна, но – убегают…
Что ж… Эти хвори бедных девочек пугают…
И, видя бегство их, я сам не свой от горя…
Мой Бог! Как хороши! Два стройных осокоря!
Больных боятся: разве же болезнь пригожа?
Я здесь, и нет меня почти: осталась кожа.
Жизнь кончена, я понимаю поневоле,
И всё, что можно сделать – покориться доле.
И покорился… Но Карлота не давала
Покою мне и ежедневно приставала
Послать за доктором. И был один известный
В окружности трёх миль: хирург и малый честный,
Да Преза Велья[5]. Привезли его домой
Ко мне…
«Олá Привет»… (Он пульс пощупал мой,
И посмотрел язык) «Ну, мой совет таков:
Пусть пьёт побольше он, пусть смотрит бой быков…»
И, наставления прервав на середине:
«А главное, чтоб никаких стихов – в помине!»…
Что ж, дока он в другом… Его не осуждаю:
Он хворей не встречал таких. А я страдаю
Чахоткою души. Итак…
Моя Карлота!
Она – сама любовь! Она – сама забота!
Старушка добрая во мне души не чает
И знает точно, от чего мне полегчает…
И вот, молитвы стали слышаться всё чаще
Перед иконой Божьей Матери скорбящей!
Курился розмарин, и ставились букеты…
Ах, бедная! Какая жалость – видеть это!
И так печётся обо мне, моим капризам —
Потатчица. То блюдечко со сладким рисом
Приносит, сверху же мои инициалы
Корицей выложит… Даёт вино, бывало,
В церковной чаше, эта вещь у нас от дяди,
Приора… Не пекутся так о кровном чаде.
«Как мальчик любит»: смочит мне бисквит вином.
Вокруг меня всё в доме ходит ходуном!
Когда мне хуже, я её словам не внемлю,
И, как беременным, есть хочется мне землю,
И, бедная, за ней выходит на крыльцо.
Воротится: гляди! Всё мокрое лицо
Влажна земля в горсти… Всё видят небеса:
Конечно, плакала! Но говорит: «Роса…»
Когда же, наконец, иду, ещё печальней,
В постель, – то проведёт до спальни – путь недальний,
Уложит спать, а от неё покоем веет,
И с нежной лаской, только няня так умеет,
Целует, «Отче наш» читает шепотком
И будто бы уже выходит, но тайком
В тревоге слушает: я сплю? Уже затих?
И спать нейдёт…
Вы знали бабушек таких?
Что ни минута, в двери наши: «Тук, тук, тук!»
Все знали обо мне на мили три вокруг!
А всё Карлота!.. Обо мне твердила вечно…
(Здесь, кстати, всех друзей благодарю сердечно!)
Ну, вот, Карлота у дверей: опять звонят.
– Кто там?.. Не может быть!
«Да, вам Сеньор Аббат
Шлёт эту куропатку, что убита днём…»
Ещё – Дон Себастьян[6]! Вы помните о нём?
– Ну, как же! Рыцарства он служит эталоном!
«Прислал лосося вам из Тамеги с поклоном…»
И доктор де Линяреш[7]: «он цветы прислал
И доброго здоровья от души желал…»
Ещё «сеньор из церкви»[8]… – Благодать Господня?!
«Прислал вам перепёлку, что убил сегодня…»
Ещё сеньор Мигел… «Не смог вас навестить…
Прислал индейку вам, просил его простить…»
Ещё дворяне: «были в здешних деревнях,
Прислали книги и придут сюда на днях»…
Все присылали, что могли и что имели,
И все они узнать «как мальчик там» велели…
Теперь Карлота… Боже мой! Вот так в ночи
Трезвонит колокол пожарной каланчи!
Карлота принялась рассказывать всем слугам,
Как озабочена она моим недугом,
И обо мне: что делаю, что говорю…
– Сеньора Жулия[9], я снова повторю:
Порой в отчаянии я, мне не по силам…
Я так его люблю! Ребёнком помню милым,
Смышлёным рос, всегда шалил, не унывая,
Красивый, что твоя гвоздика полевая.
Сейчас не то: глаза ввалились, сам-то бледный,
Спина согнулась, волосы висят, ах, бедный!
И кашляет, и страх глядеть на худобу…
Осталось только увидать его в гробу!
Так молод! Светские манеры…
– Ах, бедняжка!
– Сеньора Жулия, мне и подумать тяжко…
Как лён кладут сушить, и солнца жгучий зрак
Его заставит растянуться – и вот так
Мой мальчик…
– О, сеньора добрая моя!
С гадалкою[10] о том поговорила б я?
Ведь, может, это порча: кто-то нашептал!
– Он не был ведь таким, а вот, когда он стал
Курить и пить – пришли «поэзии» к нему:
Наверное – друзья, я что-то не пойму…
Домой являлся за полночь, глядел устало.
Ждала я дверь открыть и всё сама видала.
Забросил лекции, проваливал зачёты,
В газету всё писал – какие с нею счёты?!
Отец его – святой! Таких и не бывало…
Закрыл глаза и не бранил его нимало:
Боялся огорчить… Но видела сама,
Как думал по ночам… Ох, горе от ума!
– В народе говорят: ещё в Коимбре где-то…
Несчастная любовь…
– Да что, уж лучше б это,
Лекарство было б в церкви, слава Иисусу!
– Коль девушка не хочет… коли не по вкусу…
– Сеньора Жулия! Да ей хотеть не надо!
Мой мальчик так умён, он не такого склада,
Чтоб выгнали его… Такие дарованья!
Да вот: почти закончил он образованье…
Ах, Матерь Божия, воззри на эти муки!
Я не пойму его… Порой возденет руки,
Идёт по залам, точно гвозди забивает,
И что-то говорит, кричит и подвывает,
А что – я не пойму, и страх меня берёт,
Дивишься каждый раз, не знаешь наперёд…
Вчера пришёл, а в спальне свечка не горит
(Спать любит без свечи), вот тут и говорит
Так раздражённо мне: «Зачем там у стены
Разлили воду?»… Глядь: а это свет луны!
Ну, а когда я отвела его к врачу?!
Чего мне стоило! Упёрся: не хочу!
Не верил в докторов, твердил: «Во всей Вселенной
Лишь Доктор Океан – целитель несравненный!»
Но что ещё страшней томит его кручиной,
Что хворости его является причиной —
Большая книга[11], что всегда к его услугам:
Не выпустит из рук, зовёт ближайшим другом!
И мне читал, твердил, мол, «это – мой кумир».
Ни слова не пойму… Зовёт его «Шекспир»
Порой кричит стихи, а там такие вещи!
Вся обомлею, так они звучат зловеще!
Да вот, намедни, только ставила я розы
Перед иконою Марии Долорозы
Просила слёзно, чтобы Дева помогла
Бедняжке… Он глядел, вдруг – вышел из угла
И завопил:
«Уж лучше эти семь мечей!»[57]
И много было воздыханий и речей…
II. Несколькими месяцами позже, на одном кладбище
Ознакомительная версия.