Ближе к концу октября, вечером, выпал первый снег. Я помню этот вечер. Роберта не было уже два дня. Двое суток я почти не спала. Окно, телефон, слезы на кухне. И все по новой. Днем я все-таки заснула и проснулась в наступающих сумерках. Подошла к окну: первый в этом году снег шел большими торжественными, какими-то органными, что ли, хлопьями. Тишина. И в доме, и во дворе. Я опустила глаза вниз и увидела сквозь густой снегопад, что к подъезду идет Роберт. Идет твердым неторопливым шагом. Роберт поднял голову, увидел меня и помахал рукой. Я тоже помахала. Открыла дверь, села за стол в кухне и стала ждать. Так. Очередная завязка. Пару дней покоя. Хоть бы позвонил. Нет. Я уйду. Прямо сейчас. Это не жизнь. Пусть полгода или год я промучаюсь без него, как мучилась с ним. Все пройдет. Решено.
Роберт зашел на кухню. Он был совершенно трезв и спокоен. Даже что-то брезжило от того прошлого его света.
– Дуся, – сказал он тихо и глухо. За эти полгода голос у него стал совсем глухой. И слегка словно бы шершавый.
– Да.
– Теперь я точно завязал.
Я устало вздохнула, отвернулась.
– Я понимаю, что ты не веришь, но это так. Я… меня посылают… В Латинскую Америку. У меня ведь испанский первый. Скорее всего, в Мексику. Через неделю.
Вот все и решилось.
– Тебя я смогу взять туда через год. Там такие правила.
Вот и хорошо. Завязать он уже не сможет. А может, и завяжет. Это уже не важно. Мексика – это что? Сомбреро, кажется. Кактусы. А я как-нибудь перемучаюсь.
– Поздравляю.
– Зачем ты так? Ты мне не веришь? Пойдем подадим заявку прямо сейчас. Распишемся. А потом ты приедешь ко мне. Через год. Год – это недолго.
Еще – текила. Ацтеки и майя. Высокогорный город Мехико. Бёсаме мучо. Сикейрос. Все. Больше ничего не помню. А! Еще мифический город Ацтлан. Вот и пошел ты в свой Ацтлан.
– Нет.
– Почему?
– Через год и посмотрим.
Я встала и начала собирать вещи.
– Ты куда?
– В общежитие.
Он схватил меня за запястья. Руки у него были мокрые и холодные.
– Дуся!
– Все. Решено, – сказала я и силой вывернула его ладони из своих запястий. Круговым движением в сторону большого пальца. Я хорошо выучила это движение.
Я собралась быстро, минут за пятнадцать. Роберт мне не мешал. Он сидел на кухне.
Когда я собралась, я зашла на кухню, чтобы попрощаться. Нормально, честно, по-человечески. Но нормально не удалось. Роберт сидел за столом. Перед ним стояла бутылка водки. Налито пол стакана. Или половина выпита, не знаю. На столе – дорожка кокса. Трубочку он держал в руке. Наизготове. Наверное, я ему помешала. Он посмотрел на меня, усмехнулся. Иронично сделал туда-сюда ладошкой и, наклоняясь к столу, поднес трубочку к носу. Я сказала громко и отчетливо:
– Прощай.
Он не ответил.
Я вернулась в общежитие. Легла на свою кровать. В общаге мы до весны жили все с той же Юлдуз, с которой поступали. Юлдуз сейчас не было. Сразу же после поступления она ушла в хороший, конкретный загул. Спала со всеми подряд. Потом для удобства сняла квартиру. Койко-место в общежитии зарезервировала за собой. На всякий случай. А каждую сессию, чтобы ее не отчислили, проплачивали узбекские родственники.
Я заснула быстро и глубоко. Но ночью проснулась от рези в животе. Я знала эту резь. Она появилась с неделю назад. Затем я опять заснула.
Утром резь повторилась. После второй лекции я сбежала с семинара по экономической географии и пошла к знакомому гинекологу, Артуру Петровичу.
Целый день я скиталась по кабинетам. Надтреснувший белый кафель, гулкое цоканье использованных инструментов, больничная стерильная вонь. Уже под вечер Артур Петрович, внимательно разглядывая свои ногти, сказал:
– Значит так. Вы – беременны. Но необходимо сделать аборт.
– Почему?
– В лучшем случае или все равно придется провоцировать выкидыш позднее, или ребенок родится мертвым. А в худшем… Он выживет. Но… лучше бы ему совсем… не родиться. Патология плода вопиющая. Ребенок будет… Это может быть все что угодно. Даже лучше не говорить – что. Вы понимаете? Извините, но это правда. Шансов никаких. Вы ведь не замужем?
– Нет.
– А ваш… друг. Он… не болен?
– Он наркоман.
Артур Петрович быстро и воровато покосился мне в левый глаз, вдохнул и выдохнул носом. Вдох получился баритональным, выдох – типа фальцета.
– В общем, очень похоже… Хотя, может быть, дело и не в наркомании. Как же вы так, Дусенька… Бог его знает, что за времена. В его голосе звучало неподдельное сострадание. – Впрочем, думаю, бесплодия у вас не будет. Вы сможете рожать. Потом у вас вообще практически идеальная материнская конституция. Так что – не расстраивайтесь. Все впереди.
На следующий день я сделала аборт. Потом несколько дней тупо лежала в общежитии на кровати. Я испытывала полную апатию. Никакого интереса к жизни. От Роберта осталось только ощущение холодных и мокрых ладоней на запястьях. Больше ничего. А, нет. Еще – слово «Ацтлан». Каждые полчаса я вытирала запястья простыней, чтобы отделаться от этого ощущения и повторяла: «Не Ацтлан, не Ацтлан…».
Несколько раз я заходила в университет на лекции. Ничего не понимала и уходила. Прошел ноябрь, потом декабрь. Началась сессия. Я просто забыла, что она началась. Вспомнив, пришла на один из экзаменов, взяла билет. Прочитала. Положила назад. Молча вышла.
– Русакова! – крикнул преподаватель.
– Прощайте, – ответила я, не оборачиваясь.
Уже почти совсем стемнело. Я поймала себя на том, что не знаю, сколько уже стою здесь, напротив того самого подъезда. Фрунзенская, 12. Помню, что я шла по Тимура Фрунзе, когда еще не стемнело, только смеркалось, и лужи были матово-ртутные, какие-то медицинские, что ли. А теперь лужи черные и мерцают, как мудрые глаза.
Вдруг совершенно неожиданно, мощно и без предупреждения, пошел густой крупный снег. Я даже немного испугалась, насколько он пошел неожиданно. А главное – совершенно беззвучно. Сразу, огромными хлопьями. Я подставила ладонь, и на нее одновременно упало несколько аляповатых мохнатых и совсем нехолодных, почти теплых, снежинок. Они были похожи на свалявшиеся хлопья тополиного пуха. Снежинки умерли почти мгновенно, и на мокрую ладонь жадно, торопливо и как-то предсмертно-весело падали все новые и новые, как будто соревнуясь, кто первым растает. «Как наши мужики! – почему-то подумала я. – Как Роберт».
Я подошла к подъезду и набрала код. Код не работал: он явно сменился. Или сломался. Но дверь была закрыта. Я достала мобильный и набрала номер, который не забыла.
К телефону долго никто не подходил, потом ответил сонно-усталый женский голос:
– Слушаю.
– Здравствуйте. Извините, пожалуйста. Я… Меня зовут Евдокия Русакова. Я хотела бы узнать… Узнать о Роберте Двинском… Если это возможно, – добавила я.
Трубка молчала.
– Я, собственно говоря, здесь, у подъезда. Я не знаю кода… Я здесь случайно. Я, понимаете ли, только что приехала в Москву, много лет не была… и вот… попала на улицу Тимура Фрунзе. А это близко. Я…
Трубка мокротно кашлянула и сказала:
– Наберите: 7 потом 39 и нажмите «ключ», – и опять мокротно-тягучий кашель.
– Ясно.
– И поднимайтесь.
– Хорошо.
Я набрала код и вошла в подъезд. Лифт новый. Он стоял внизу. Приличный лифт. Только на двери нацарапано: «Леха – нитрат». Грамотно, с тире.
Шестой этаж. Стены перекрашены. Из салатово-зеленых они стали ядовито-голубыми. Раньше было похоже на больницу, а теперь – на отделение милиции. Дверь та же, коричневый драный дерматин в лопнувших перетяжках. Никакой ностальгии. Даже странно. Чувство брезгливой жалости. Переходящей в скуку.
Я позвонила. И звонок тот же. Двойной динь-динь. Первый динь – вопросительный, второй – повествовательный. Пахло на этаже то ли хвойным освежителем воздуха, то ли воском.
Дверь открыла женщина. Выше меня ростом, явно старше, худая, но с сильно подпухшим и словно заспанным лицом, какое бывает у бомжих со средним стажем. При этом лицо у женщины было умное, даже с чертами какого-то аристократизма и недавно ушедшей красоты. Есть что-то неуловимо знакомое. В бомжах и бомжихах мне все время чудится что-то знакомое. В бездомных собаках тоже. На плечах – темно-коричневый платок.
– Проходите, – сказала она. У нее не было двух или трех зубов.
Я зашла в прихожую. Остановилась. Женщина в упор посмотрела на меня:
– Вы меня, конечно, не узнаете?
– Нет, – ответила я. – Извините, нет. Что-то есть, но…
– А вот я вас узнаю. Мы несколько раз встречались летом 93-го. Я – Анна Кайль. Не помните такую?
– О Господи!
– Что, так уж сильно изменилась? – никакой горечи или упрека в ее вопросе не было, только усталое, застарелое ехидство. Ехидство, скорее, по отношению к себе.
– Да нет…
Анна Кайль! Конечно, помню. Красотка Аннет, одна из тех моделей-хохотушек, которые висли на Роберте. Вообще другой человек.
– Я вспомнила, – сказала я. – Мы ведь были, кажется, на «ты».