Благодать
1. «Макушка лета вся в цветах и травах…»
Макушка лета вся в цветах и травах —
плодоношенья время предстоит.
Сменяет жар полей лесов прохлада,
где под горой живой поток журчит.
2. «Преломляется мир в зеркалах…»
Преломляется мир в зеркалах.
Распадается надвое свет.
на умытых росою полях
перезвон, пересвет, пересмех…
3. «На тыщи вёрст кругом – Россия…»
На тыщи вёрст кругом – Россия:
не растоптать, не разорвать.
Деревья в росах все – босые;
в глазах озёр – небес печать.
«Пусть же кончился август медвяный…»
Пусть же кончился август медвяный,
рой пригожих улыбчивых дней
всё кружит. Но с гусиною стаей
покидает тепло на заре
сей приют. Наряжается в иней
да рябинную горечь сентябрь.
Ближе к утру земля поостынет.
Среди дня, ввечеру – благодать.
Невысокое щедрое солнце
на прощанье озолотит
ту дубраву за полем. Смеётся
старикашка. Старик-лесовик.
Деревянная чурка в дуброве.
Чур-чура от беды! Холода.
Индевелые сдвинутся брови.
Смех и шёпот. И скоро зима.
«Зелёный омут темень отражает…»
Зелёный омут темень отражает.
Там стебли лилий стелются по дну.
но всколыхнулись дальние пожары
и юный август тянут в глубину.
Луна вплывает в омут из-за кручи —
таких ночей не будет в сентябре.
Вон та звезда упала нынче ночью —
она моя. Горячий звёздный смех
прожжёт насквозь усталые ладони.
ах, юный август плавает в воде.
И месяц – быстрокрылою ладьёю
для лилии, мерцающей на дне.
1. «Море света и море тепла…»
Море света и море тепла…
Посреди – островки, островки…
На тысячи мелких осколков
разбивается нега летнего дня.
Это солнце.
Ромашка в губах,
улыбающихся беспричинно.
Перепачканный спелой черникой
полдня летнего чувственный рот.
3. «Лето – лень и наваждение…»
Лето —
лень и наваждение.
Нет причин для наших бед.
Белый свет – преображение —
преломляет отражение
в ярко-пёстром чёрных бед.
Вот и кончилась лета услада.
Там, вдали, затаился мороз.
И ни складу с тобою, ни ладу,
сердце бедное. Невтерпёж
разыграться вовсю непогоде:
буря, мгла да промозглость насквозь
всё вокруг за околицей бродят.
Но подпортить погожий денёк
не вольны. Солнце. Вёдро. А в дымке
вся пропахшая гарью костра
осень прячется невидимкою,
лес обманным путём золотя.
Астры звёздами просятся в небо.
Кровь сочится из георгин.
Гладиолусов пышные стрелы
защищают от мороси мир.
Но поблёкли, вконец побледнели
розы чайные в чахлых кустах,
словно заживо саван надели,
прошептали погоде: – Прощай!
А природа, цветов не жалея,
краски выплеснула на холсты
пестрорядных картин, обещая
встречу новой прекрасной весны.
Отнюдь не баловень судьбы,
но под её звездой рождённый,
ты на века опередил
тенденции и стили. Тёрнер,
ты на туманный альбион
привнёс иные смыслы, вкусы.
Из будущего почтальон,
смысл пуританства не нарушив,
иной реальности в дыру
сам заглянул. А там подсказка.
Метель чертила на ветру
круги, всё плотно перепачкав.
Так в жизни или в мастерской
творит непревзойдённый мастер.
Что плотный Рубенс пред тобой
или вещественный Веласкес?
Писать, творить иль со-творить
дано извне. И света смыслом
движенье кисти воспарит
над быстротечностью искусства,
где каждый миг запечатлён.
Композиционно неподсуден
земной итог иным мирам —
отчёт о том, что в мире людном
есть зрительный предел лучу
из центра светового нерва,
идущего в спираль ночи
и выпрямленного светом утра.
Сколько боли, несчастий и горя
суждено на веку пережить!
О мучительно-горестный Гойя!
Живописный роскошный язык:
андалузского жара палитра,
хищно-чёткий рисунок – Мадрид
и цыган плутоватые лица.
Впрочем, так же, как лица возниц
в запряжённых волами повозках.
По беспутью кастильских земель
тянут груз бесконечных уловок,
неподъёмно-тяжёлых потерь.
Ты – и грешник, и праведник, Гойя.
Мрак сознанья – испанский сапог
сжал клещами – не вырваться – горло.
Королевство – по коже мороз! —
причесало народ подчистую
и хребет норовит всем сломать.
О прозревший в страданьях художник,
для тебя эта мука не в масть,
а в погибель безгласному люду
окровавленной метой легла.
Вороньё, вороньё отовсюду.
Чёрной тенью накрылась страна,
полыхнула костром. Инквизитор —
сам король, усмиряющий чернь.
Это чем-то да будет чревато
для испанской короны, поверь.
А тебе всё дано: и признанье,
и наветы дворцовых интриг,
и сермяжная голая правда,
и посконный народный язык,
на котором не принято с Богом
гордым грандам в дворцах говорить.
но ущербное счастье – убого.
По застывшим канонам творить,
выхолащивать жизнь из палитры,
анемичные гладить холсты —
не про твой неуёмный характер.
Ты, ослепший от красоты
жизни, грешной и бестолковой,
в полноте жизнелюбья своей
в безысходной Испании, Гойя,
светишь ярко зажжённой свечой.
И миг один другой не помнит.
Волна волну перекрывает,
и ветер вдаль её уносит.
– Такого, – скажешь, – не бывает.
Когда встречаются столетья,
на миг всё сразу замирает.
Ты скажешь: – Это незаметно.
Движенья круг не замыкая,
звезда блестящей погремушкой
ребёнка к себе властно манит.
на миг забава, побрякушка,
в конце концов его обманет.
Сегодня тянется столетьем;
вчера мгновеньем день промчался.
Как парадокс преодолеть нам?
Сквозь вековую толщь отчаянья
цветут цветы и стынут звёзды.
Судьба в движеньи неделима
на увядания и вёсны —
сжигает всё. И в струйках дыма
разносит по ветру надежды,
погибшие и те, что сбылись.
И всё в движении, как прежде.
И всё давным-давно забылось.
Танцует ночь на площади Звезды.
ночной Париж – бродяга полусонный.
а тусклый свет зачахнувшей луны
впечатывает в пол стекло оконное.
Ну кто бы мог подумать о таком,
что у судьбы встречаются причуды!
Ночной Париж изогнутым крылом
укроет душу. Оживит. Разбудит.
Разбередит былое. Колдовством
заманит вновь в блистательные сети
непредсказуемо сбывающихся снов.
Но слишком поздно, как и всё на свете,
вплывают грёзы в жизнь – из никогда? —
и вот он, вид Парижа первозданный
от площади Звезды. Но где звезда,
застывшая в ночи дороги дальней?
Как бабочка на крылышках мечты,
боясь просыпать золото с одежды,
танцует ночь на площади Звезды,
и утро шьёт ей радугу надежды.
Потом заговорить. Слова
вдруг выплеснутся как-то сразу.
но соль колючая сперва
прожжёт белейшую бумагу.
В промозглости беспутных дней,
вселяющих смертельный ужас,
кипящим варевом смолы
прольётся на священный город
дождь. Льёт и льёт. Лучом зари
запечатлел надменный Росси
крест, вознесённый изнутри,
и циркулем раздвинул площадь,
пробив тоннелем толщь стены.
Тех гениальных планов росчерк
к морям, лежащим на пути
крутой дороги русской мощи.
В Петербурге пурга; в Петербурге метель,
и промозгла балтийская сырость.
Всё приходит на ум почему-то теперь
эта слякоть, тоска да унылость.
А набухшей волны оцинкованный блеск
весь изжёван тяжёлым туманом.
Отдалённые звуки, приглушенный всплеск
разыгравшегося урагана.
Там, в высоких широтах, где, сгрудившись, льды
стали лежбищем белых медведей,
распускаются звёзд неземные цветы
в искромётном сиянии Севера.
Дьявол ночи иной – перечёркнутый крест
распростёрся с отвагой беспечного Юга.
…В Петербурге пурга; в Петербурге метель…
Жаль, что мы не услышим друг друга.
Чёрный жемчуг холодной Невы,
где вода тяжелее гранита,
переплёскивает валы,
упирается в скальные глыбы.
Этот сфинкс иллюзорных ночей,
Летний сад, в чёрном золоте скрытый,
и мелькнувшего всадника тень
с распростёртой карающей дланью.
Упереться стеною в стекло
света ночи без тьмы. Даже сумерек
не сгустить. Днём и ночью светло —
только зори мерещатся смутные.
Только призраки улиц, домов
над болотной разбуженной нечистью.
Только знаки и числа мостов,
разведённых для нас сквозь столетия.