ГОНЕЦ
Били в колокол,
песни выли…
Небо знойное пропоров,
сто кулацких взяли вилы,
середняцких сто дворов.
И зеленый лоскут, насажен
на рогатину, цвел, звеня,
и плясал от земли на сажень
золотистый кусок огня.
Вел Иван Тимофеев
страшную банду —
сто кулацких
и сто середняцких дворов,
увозили муку,
самогон
и дуранду,
уводили баранов, коней и коров.
Бедняки — те молчали,
царапая щеки,
тяжело поворачивая глаза,
и глядели, как дуло огнем на востоке,
занимались вовсю хутора и леса,
как шагали, ломая дорогу, быки
и огромные кони,
покидая село.
Но один оседлал коня
и на Киев
повернул его морду,
взлетая в седло.
Он качался в седле
и достигнул до света
убегающий город,
и в городе том
двухэтажный, партийного комитета,
широкоплечий,
приземистый дом.
Секретарь приподнялся, шумя листами,
и навстречу ему,
седоватый, как лен,
прохрипел:
— Тимофеевы… гады… восстанье…
Поводите коня —
потому запален!..
И слова сквозь дыхание
в мокром клекоте
прибивались
и, сослепу рушась на локти,
подползали дрожа,
тычась носиком мокрым,
к ножкам стульев,
столов,
к подоконникам,
к окнам.
Всё забыть,
и, бескостно сползая книзу,
в темноте, огоньком синеватым горя,
разглядеть —
высоко идет по карнизу
и срывается слово секретаря:
— …мобилизация коммунистов…
…по исполнении оповестите меня…
…комсомол…
…караулы, пожалуйста, выставь…
…накормите гонца…
…поводите коня…
Он ушел, секретарь.
Только, будто на ладан,
тяжко дышит гонец,
позабыв про беду,
ходят песни поротно,
бьют о камень прикладом,
свищет ветер,
и водят коня в поводу.
Табор тысячу оглобель
поднял к небу
в синий день.
За Зеленым ходит свита,
о каменья — гром копыта…
И, нарочно ли,
по злобе ль,
крыши сбиты набекрень.
Все к Зеленому с поклоном —
почесть робкая низка…
Адъютанты за Зеленым
ходят в шелковых носках.
Сам Зеленый пышен, ярок,
выпивает не спеша
до обеда десять чарок,
за обедом два ковша.
На телегу ставят кресло,
жбан ведерный у локтя —
атаманья туша влезла
на сидение, пыхтя.
Он горит зеленой формой,
как хоругвой боевой…
На груди его отличья,
под ногами шкура бычья,
по бокам его отборный
охранение-конвой.
Он на шкуру ставит ногу,
и псаломщик на низу
похвалу ему, как богу,
произносит наизусть.
Атаман глядит сурово,
он к войскам имеет слово:
— Вы, бойцы мои лихие,
необъятны и смелы,
потому что вы — стихия,
словно море и орлы.
На Москву пойдем, паскуду
победим —
приказ таков…
Губернаторами всюду
мы посадим мужиков.
От Москвы и до Ростова
водки некуда девать, —
наша армия Христова
будет петь и воевать.
Это не великий пост вам,
не узилище,
не гроб,
и под нашим руководством
не погибнет хлебороб.
Я закончил.
И ревом
он увенчан, как славой.
Жалит глазом суровым
и дергает бровью…
На телегу влезает
некто робкий, плюгавый,
приседает, как заяц,
атаману, сословью.
Он одернул зеленый
вице-полупердончик,
показал запыленный
языка легкий кончик,
взвизгнул, к шуму приладясь:
— Вы — живительный кладезь,
переполненный гневом
священным, от бога…
В предстоящей борьбе вам
мы, эсеры, — помога…
И от края до края
табор пьяный и пестрый.
Воют кони, пылая
кровью чистой и острой…
Анархист покрыт поповой
шляпою широкополой.
Анархисты пьянее
пьяного Ноя…
Вышла песня.
За нею
ходят стеною.
— Оплот всея России,
анархия идет.
Ребята, не надо властей!
И черепа на знамени
облупленный рот
над белым крестом из костей.
Погибла тоска,
Россия в дыму,
гуляет Москва,
Ростов-на-Дону.
Я скоро погибну
в развале ночей.
И рухну, темнея от злости,
и белый, слюнявый
объест меня червь, —
оставит лишь череп да кости.
Я под ноги милой моей попаду
омытою костью нагою, —
она не узнает меня на ходу
и череп отбросит ногою.
Я песни певал,
молодой, холостой,
до жизни особенно жаден…
Теперь же я в землю
гляжу пустотой
глазных, отшлифованных впадин.
Зачем же рубился я,
сталью звеня,
зачем полюбил тебя, банда?
Одна мне утеха,
что после меня
останется череп…
И — амба!
Часть вторая
ГИБЕЛЬ ВТОРОГО КИЕВСКОГО ПОЛКА
Ни пристанища, ни крова —
пыль стоит до потолка,
и темны пути Второго
Киевского полка.
Комиссар сидит на чалом
жеребце, зимы лютей,
под его крутым началом
больше тысячи людей.
Комиссар сидит свирепо
на подтянутом коне,
бомба круглая, как репа,
повисает на ремне.
А за ним идут поротно
люди, сбитые в кусок,
виснут алые полотна,
бьют копыта о песок.
Люди разные по росту,
по характеру
и просто
люди разные на глаз, —
им тоска сдавила плечи…
Хорошо, что скоро вечер,
пыль немного улеглась.
Люди темные, как колья…
И одна из этих рот —
все из вольницы Григорьева
подобранный народ.
Им ли пойманных бандитов
из наганов ночью кокать?
И не лучше ли, как раньше,
сабли выкинув со свистом,
конницей по коммунистам?
Кто поднимется на локоть
ломаным,
но недобитым —
бей в лицо его копытом!..
Вот она, душа лесная,
неразмыканное горе,
чаща черная,
туман.
Кто ведет их?
Я не знаю:
комиссар или Григорьев —
пьяный в доску атаман?
Шли они, мобилизованные
губвоенкоматом, —
из окрестностей —
из Киевщины, —
молоды,
темны…
Может, где завоют битвы, —
ихние отцы,
дом_а_ там,
новотельные коровы,
кабаны
и табуны?
Пчелы легкие над вишней,
что цветет красою пышной?
Парни в кованых тулупах,
от овчины горький дух,
прижимают девок глупых,
о любви мечтая вслух…
А в полку —
без бабы… вдовый…
Нет любовен, окромя
горя,
устали пудовой,
да колеса рвут, гремя,
злую землю,
да седая
пыль легла на целый свет.
Воронье летит, гадая:
будет ужин
или нет?
Комиссар сидит державой,
темный,
каменный с лица,
шпорой тонкою и ржавой
погоняя жеребца.
А в полку за ним, нарядная,
трехрядная,
легка,
шла гармоника.
За ней
сто четырнадцать парней.
Сто парней, свободы полных,
с песней,
с кровью боевой,
каждый парень, как подсолнух,
гордо блещет головой.
Что им банда,
гайдамаки,
горе черное в пыли?
Вот и девушки, как маки,
беспокойно зацвели.
Комсомольские районы
вышли все почти подряд —
это в маузер патроны,
полный считанный заряд.
Это цвет организации,
одно большое имя,
поднимали в поднебесье
песню легкую одну.
Шли Аронова,
Ратманский
и гармоника за ними
на гражданскую войну.
А война глядит из каждой
темной хаты —
я в боях…
Бьет на выбор,
мучит жаждой
и в колодцы сыплет яд.
Погляди ее, брюхату,
что для пули и ножа
хату каждую на хату
поднимает,
зло
визжа.
И не только на богатых
бедняки идут, строги,
и не только — в разных хатах —
и в одной сидят враги.
Прилетела кособока.
Тут была
и тут была,
корневищами глубоко
в землю черную ушла
и орет:
— Назад вались-ка…
А вдогонку свищет: стой!
Шляпою синдикалиста
черепок покрыла свой.
Поздно ночью, по-за гумнам,
чтобы больше петь не мог,
обернет тебя безумным,
расстреляет под шумок.
Всколыхнется туча света
и уйдет совсем ко дну —
ваша песня не допета
про гражданскую войну.
«Ночи темны,
небо хмуро,
ни звезды на нем…
Кони двинули аллюром,
ходит гоголем Петлюра,
жито мнет конем.
Молодая, грозовая,
тонкою трубой
между Харьков — Лозовая
ходит песня, созывая
конников на бой.
Впереди помято жито,
боевой огонь,
сабля свистнула сердито,
на передние копыта
перекован конь.
Впереди степные дали
и ковыль седа…
А коней мы оседлали.
Девки пели: не сюда ли?
Жалко, не сюда…
Больше милую не чаю
вызвать под окно.
Может, ночью по случаю
по дороге повстречаю
Нестора Махно.
Черной кровью изукрашу,
жеребцом сомну,
за порубанную в кашу,
за поруганную нашу
верную страну.
Будет кровью многогрешной
кончена война,
чтобы пела бы скворешней,
пахла ягодой черешней
наша сторона».