ВОРОНЬЕ ГНЕЗДО — ТРИПОЛЬЕ
Сверху видно — собрание
крыш невеселых, —
это черные гнезда,
вороний поселок.
Улетели хозяева
небом белесым,
хрипло каркая в зарево,
пали за лесом.
Там при лагере встали
у них часовые
на чешуйками крытые
лапы кривые.
И стоит с разговором,
с печалью,
со злобой
при оружии ворон —
часовой гололобый.
Он стоит — изваянье —
и думает с болью,
что родное Триполье
расположено в яме.
В яму с гор каменистых
бьет волна коммунистов.
И в Триполье с музыкой,
седые от пыли,
с песней многоязыкой
комиссары вступили.
При ремнях, при наганах…
Бесовские клички…
Мухи черные в рамах
отложили яички.
И со злости, от боли,
от мух ядовитых
запалили Триполье —
и надо давить их.
И у ворона сердце —
горя полная гиря…
Он закаркал, огромные
перья топыря.
Он к вороньим своим
обращается стаям:
— Что на месте стоим, выжидаем?
Вертаем!..
И они повернули к Триполью.
Льется банда в прорыв непрерывно.
На правом
фланге красноармейцев
смятение, вой…
Пуля острая в морду
летящим оравам
не удержит.
Приходится лечь головой.
Это черная гибель
приходит расплатой,
и на зло отвечает
огромное зло…
И уже с панихидою
дьякон кудлатый
на телеге Зеленого
скачет в село.
А в селе из щелей,
из гнилого подполья
лезут вилы,
скрипит острие топора.
Вот оно —
озверелое вышло Триполье —
старики, и старухи, и дети:
— Ура!
Наступает и давит семьею единой,
борода из коневьего волоса зла,
так и кажется —
липкою паутиной
всё лицо затуманила и оплела.
А бандиты стоят палачами на плахе,
с топорами —
система убоя проста:
рвут рубахи с плеча,
и спадают рубахи.
— Гибни, кто без нательного
ходит креста!
И Припадочный рвет:
— Кровь по капельке выдой,
мне не страшны погибель
и вострый топор…
И кричит Михаилу:
— Михайло, не выдай…
Миша пулю за пулей
с колена в упор.
Он высок и красив,
отнесен подбородок
со злобою влево,
а волос у лба
весь намок;
и огромный, клокочущий продых,
и опять по бандиту
с колена стрельба.
Но уже надвигается
тысяча хриплых:
— Ничего, попадешься…
— Сурьезный сынок…
Изумрудное солнце, из облака выплыв,
круглой бомбой над Мишею занесено.
Не хватает патронов.
Последние восемь,
восемь душ волосатых и черных губя.
И встает полусонный,
винтовкою оземь:
— Я не сдамся бандиту… —
стреляет в себя.
И Припадочный саблей врубается с маху
в тучу синих жупанов,
густых шаровар —
на усатого зверя похож росомаху,
черной булькая кровью:
— За Мишу, товар… —
и упал.
Затрубила погибель трубою,
сабля тонкой звездою
мелькнула вдали,
голова его с поднятою губою
всё катилась пинками
в грязи и в пыли.
Ночью пленных вели по Триполью,
играя
на гармониках «Яблочко».
А впереди
шел плясун,
от веселья и тьмы помирая,
и висели часы у него на груди
как медали.
Гуляло Триполье до света,
всё рвало и метало,
гудело струной…
И разгулье тяжелое, мутное это,
водка с бабой,
тогда называлось войной.
Часть третья
ПЯТЬ ШАГОВ ВПЕРЕД
Утро.
Смазано небо
зарею, как жиром…
И на улице пленных
равняют ранжиром.
Вдоль по фронту, не сыто
оружьем играя,
ходит батько и свита
от края до края.
Ходит молча, ни слова,
не ругаясь, не спорясь, —
глаза черного, злого
прищурена прорезь.
Атаман опоясан
изумрудною лентой.
Перед ним секретарь
изогнулся паяцем.
Изогнулся и скалит
кариозные зубы, —
из кармана его
выливается шкалик.
Атаман, замечая,
читает рацею:
— Это льется с какою,
спрошу тебя, целью?
Водка — это не чай,
заткни ее пробкой…
Секретарь затыкает,
смущенный и робкий.
На ходу поминая
и бога и маму,
молодой Тимофеев
идет к атаману,
полфунтовой подковой
траву приминая;
шита ниткой шелковой
рубаха льняная.
Сапоги его смазаны
салом и дегтем,
петушиным украшены
выгнутым когтем.
Коготь бьет словно в бубен,
сыплет звон за спиною:
— Долго чикаться будем
с такою шпаною?
И тяжелые руки,
перстнями расшиты,
разорвали молчанье,
и выбросил рот:
— Пять шагов,
коммунисты,
кацапы
и жиды!..
Коммунисты,
вперед —
выходите вперед!..
Ой, немного осталось,
ребята,
до смерти…
Пять шагов до могилы,
ребята,
отмерьте!
Вот она перед вами,
с воем гиеньим,
с окончанием жизни,
с распадом,
с гниеньем.
Что за нею?
Не видно…
Ни сердцу, ни глазу…
Так прощайте ж,
весна, и леса, и снег и!..
И шагнули сто двадцать…
Товарищи…
Сразу…
Начиная — товарищи —
с левой ноги.
Так выходят на бой.
За плечами — знамена,
сабель чистое, синее
полукольцо.
Так выходят,
кто знает врагов
поименно…
Поименно —
не то чтобы только в лицо.
Так выходят на битву —
не ради трофеев,
сладкой жизни, любви
и густого вина…
И назад отступает
молодой Тимофеев, —
руки налиты страхом,
нога сведена.
У Зеленого в ухе завяли монисты,
штаб попятился вместе,
багров и усат…
Пять шагов, коммунисты.
Вперед, коммунисты…
И назад отступают бандиты…
Назад.
И последнее солнце
стоит над базаром,
и выходят вперед
командир с комиссаром.
Щеки, крытые прахом,
лиловые
в страхе,
ноги, гнутые страхом,
худые папахи.
Бело тело скукожено,
с разумом — худо,
в галифе поналожено
сраму с полпуда.
Русый волос ладонью
пригладивши гладкой,
командир поперхнулся
и молвил с оглядкой:
— Подведите к начальнику,
добрые люди,
я скажу, где зарыты
замки от орудий…
И стояла над ними
с душой захолонувшей
Революция,
матерью нашей скорбя,
что таких прокормила
с любовью
гаденышей,
отрывая последний кусок от себя.
И ее утешая —
родную, больную, —
Шейнин злобой в один задыхается дых:
— Трусы,
сволочь,
такого позора миную,
честной смерти учитесь
у нас, молодых.
Даже банде — и той
стало весело дядям,
целой тысяче хриплых
горластых дворов:
— Что же?
Этих вояк
в сарафаны нарядим,
будут с бабой доить
новотельных коров…
— Так что нюхает нос-от,
а воздух несвежий:
комиссаров проносит
болезнью медвежьей…
— Разве это начальники?
Гадово семя…
И прекрасное солнце
цвело надо всеми.
Над морями.
Над пахотой,
и надо рвами,
над лесами
сказанья шумели ветра,
что бесславным — ползти
дальше срока червями,
а бессмертным —
осталось прожить до утра.