Песни отшельника
Посвящается Элен Вендлер
Над тетрадкою моей
Шум ветвей и гомон гнезд.
I
Из черных хлопчатобумажных штор,
Остатков от военных затемнений,
Заглаживая с краю и сшивая,
Сооружали мы обертки книг.
Годились в дело и куски обоев
С гирляндами аляповатых роз,
Хоть рыхлые обои с плотной тканью
По прочности, конечно, не сравнятся.
Порою из оберточной бумаги
Обложки делали — и из газеты,
Чтоб не затерлась новизна, чтоб помнить:
Ты не хозяин книги, а хранитель.
II
Открыть, устроиться, вдохнуть, погладить
Страницы — и вникать, не торопясь,
Как Фурса, Колум Килле и другие
Великие разгадчики загадок —
Или Мак Ойг, отшельник из Лисмора,
Ответивший, когда его спросили,
Какой характер лучший в человеке:
«Упорный — ибо он не отступает,
Пока не превозможет. Кто упорен —
Богу угоден». Веские слова,
На глаз проверенные и на слух,
Обкатанные языком и нёбом.
III
Карандаши и хлеб. Запах портфеля.
А в нем — уроки, заданные на дом.
«Книга для чтения» второго класса.
Нам повезло — мы были школярами
В те времена. И как бы нас потом
Ни школили, нам повезло в начале:
Пастух учил нас на краю дороги,
Сивиллы вещие в крестьянской кухне.
В те времена сбывались чудеса:
Оказывался стёркой хлебный мякиш,
И бабочки с переводных картинок
Нам приносили вести из Эдема.
IV
В учительской хранился целый клад.
В жестянке — ворох деревянных ручек
С железною заверткой на конце —
Туда, «под ноготь», перышко вставлялось.
И сами перья — стопками, как ложки,
Чернильный порошок, карандаши,
Блокноты, и линейки, и тетради —
Сокровища, как в сундуке пирата.
Честь высшая — быть посланным туда
За ящичком сверкающего мела
Или за прописями, по которым
Учились мы искусству подражанья.
V
«В котором слове пишется три ‘е’?
Подумай, ведь не зря тебя учили. —
Мне говорил пастух. — А то спроси
Учителя, уж он, наверно, знает».
Neque far esse, — пишет Юлий Цезарь, —
Existimant еа litteris mandare, —
Что значит: «Знанье предавать письму,
По их обычаям, не подобает».
Но изменились времена, и звали
Псалтирь в Ирландии с почтеньем: Каттах —
«Воительницей», — ибо перед боем
Три раза ею обносили войско.
VI
Бойцы рассерженные на пиру
У Брикриу столь яростно схлестнулись,
Что искрами от их мечей, как солнцем,
Весь озарился зал. Тогда Кухулин
(Так говорится в саге), взяв иголок
У вышивальщиц, их подбросил вверх —
И, ушками сцепившись с остриями,
Они повисли в воздухе цепочкой,
Переливающейся и звенящей —
Так в памяти моей все эти перья
Взлетают, кружат и, соединясь,
Сливаются в лучистую корону.
VII
Еще одно виденье школьных дней,
Чье толкованье до сих пор туманно:
В ручей, в его холодное струенье
Я погружаю руку, наполняя
Графин. Мне повезло: меня послали
Набрать воды, чтобы учитель сделал
Из порошка чернильного — чернила.
Вокруг нет никого — вода и небо,
И тихо так, что даже пенье класса,
Несущееся из открытых окон,
Не нарушает этой тишины.
Быть одному — быть вдалеке от мира!
VIII
Чернильница — забытое понятье,
Тем более, чернильница из рога,
В которую когда-то Коллум Килле
Макал свое перо и возмущался
Нахальными гостями,
Что нарушают тишину Айоны:
Ворвутся крикуны,
Божбою буйной оглашая остров,
И, зацепив ногою, опрокинут
Мою чернильницу из рога бычья,
Быки безумные,
Прольют чернила.
IX
Одни поэты свято верят в мысль,
Что обнимает мир единым словом,
Другие — в высшее воображенье
Иль память о единственной любви.
Что до меня, я ныне верю только
В усердье пишущей руки, в упорство
Строк, высиженных в тишине, и книг,
Которые хранят нас от безумья.
Книги из Келлса, Армаха, Лисмора.
«Воительницы», вестницы, святыни.
Дубленая, просоленная кожа.
Надежные, испытанные перья.
I
Как Джим Хокинс на салинге «Испаньолы»,
Когда он смотрел с накренившейся мачты
В прозрачное мелководье, а там —
Песчаное волнистое дно, над которым
Проходят стайки полосатых рыб, — и вдруг
Лицо Израэля Хендса, каким его Джим
Увидел на вантах пред тем, как выстрелить, — снова
Встает, колыхаясь… «Но он уже дважды мертвец —
Прострелен пулей и водой захлебнулся».
II
Сквозь ветки березы, разросшейся за двадцать лет,
Гляжу на Ирландское море в окно мезонина —
То ли моряк, высаженный на пустой островок,
То ли юнга в бочке на верхушке грот-мачты,
Опьяневший от ветра, капитан своей собственной жизни,
Слушающий, как гудят дерево и такелаж
От киля до клотиков, и уплывающий вдаль
Вместе с этим шумом и колыханьем теней,
С этой волнующейся, как шхуна, березой.
III
Из коридоров прошлого, из темных его глубин,
Неслышно ступая, является дед мой умерший.
Голос его дрожит, как колеблемый сквозняком
Полотняный задник в клубе на детском спектакле,
С которого я только что вернулся. «А Исаак Хенде,
Допытывается он, — был ли там Исаак?»
Его память так же колеблема и нетверда,
И провалы ее окончательны, как этот всплеск,
Когда тело Хендса кануло в воду залива.
IV
Я тоже старею и начинаю забывать имена,
И моя неуверенность на лестнице
Все больше походит на головокруженье
Юнги, впервые карабкающегося на рею,
И все больше памятных, неизгладимых страниц
Стирается начисто, но и теперь
Я ощущаю, как будто въявь и сейчас,
Этот палубы вздрог и горизонта крен,
Когда якорь поднят и ветер крепнет в снастях.
Ветер из иного, нездешнего мира,
Ветер высоты поднимает и держит
Белое крыло, что трепещет в небе…
Это змей воздушный! Как будто в детстве,
На лужайке, куда мы высыпали все вместе
Посмотреть, как отец запускает змея, —
Я опять стою, шаря взглядом в небе,
На лугу все том же — и вновь пытаюсь
Запустить длиннохвостую эту птицу,
А она там бьется, дрожит, ныряет
И опять тянет вверх, пока не взовьется
В вышину под общие крики восторга,
И летит, разматывая, как с катушки,
Нить с моей руки, и восходит к небу,
Как цветок, растущий на длинном стебле;
Выше, выше восходит змей — и уносит
Взгляд тоскующий все дальше и дальше в небо,
Пока нить не лопнет и, торжествуя,
Он умчится прочь от нас, одинокий
И свободный — как паданец, взмахом ветра
Сорванный с поредевшего древа.
Эпиграф дается в переводе А. Сергеева.
Из стихотворения «В тени Бен-Балбена» (1938).