особенностью: тенистыми бульварами, предназначенными для чуждого местному укладу жизни фланирования (в мусульманских городах не «гуляли», как не «гуляли» по древним Афинам или по средневековой Венеции). Именно здесь, на скамейках этих бульваров, в летнем тепле, продолжающемся две трети года, и родилось это причудливое поэтическое содружество, всё более и более воспаряя и уносясь в воображаемые миры, всё менее замечая за спиной Советский Узбекистан последнего колониального десятилетия.
И также как ленинградских ретромодернистов мало волновали рабочие из горячих или сборочных цехов «Кировского» или «Большевика», так и поэты ферганской школы не заметили ни лежавшего в 10 километрах к северу, застроенного допотопными глинобитными хижинами старого города, ни плантаций с согнувшимися над хлопковыми коробочками покорными низкорослыми дехканами (это их дети устроят кровавый погром летом 1989 года).
3
Ряд эссе Шамшада Абдуллаева можно расценивать как манифесты или, лучше сказать, как различные изводы одного манифеста. Вот пример его высказывания: «Подчеркивать свой антиисторизм и неприязнь к социальной реальности, страх перед действием и тотальностью наррации, депрессивно переживаемую естественность и мета-личное упрямство, с каждым разом всё больше отдаляющее нас от смысла происходящего» (Предисловие к антологии «Поэзия и Фергана», 2000). Но одно дело, если мы упиваемся наслаждением от вдохновенных слов Поэта, а совсем другое, если мы не менее страстно жаждем как раз реконструировать эту самую социальную реальность, если нами движет именно историзм, если мы кладем свою жизнь на постижение смысла происходящего. В этом случае мы обречены не на импрессионистический пейзажный этюд, а на многоаспектное картографирование интересующей нас местности с точным указанием его орографии и гидрографии.
И нашим проводником по здешним тропам будет не парящий в заоблачных высях шаир, а бахши, участник многолюдных сборищ, демократичный, склонный к диалогу, тем более что канон в литературах исламского мира строится на принципе назире – ответа (в том числе и полемического) на стихи, являющиеся святыней для мюридов.
Вообще это свойственное исламскому миру разделение поэтических амплуа неумолимо настигло ферганских поэтов при всём их желании, как сформулировал его Шамщад, «отодвигаться как можно дальше от собственных корней».
Таким бахши и стал самый младший из участников ферганского поэтического сообщества Хамдам Закиров. Уроженец древнего ираноязычного города Риштан, лежащего между Кокандом и Ферганой у подножья покрытого вечными снегами Алайского хребта, Хамдам в детском возрасте оказался в Фергане и перешел по ряду обстоятельств с таджикского не на узбекский (как это обычно бывало), а на русский. Столь же противоречила обычному порядку вещей и его дальнейшая биография: военно-морское училище в Ленинграде, многолетняя жизнь в самом центре Москвы, эмиграция в Финляндию.
4
Пришло, однако, время отметить, что ферганское сотоварищество не было единственным свежим дуновением в удушливом мареве советской сатрапии. В позднесоветское время по-узбекски стали публиковаться поэты с модернистской выучкой, как Рауф Парфи (1943–2005) или Мухаммад Салих (р. 1949), в годы перестройки зазвучали также и неореалистические ноты, например у Шавката Рахмона (1950–1996) или Хуршида Даврона (р. 1952), но парадоксальным образом пафос их проекта «узбекского возрождения» был более европейским по духу, нежели космополитический эскапизм «ферганцев». В каком-то смысле можно сказать, что они поддались на уловку колониализма, внушающего покоренным народам чувство неполноценности в виду собственной «осталости» и «нецивилизованности».
Дело в том, что исламский мир не знает «национального проекта». Веками Иран и Туран жили в симбиозе, как степь и оазис, как горы и равнина. Поэзия знала два языка: фарси и тюрки. И доминировала поэзия на фарси, при том, что политически (а затем и демографически) тюрки преобладали. Выбор языка поэтом не зависел прямо от того, был ли он для него родным. Это глубоко чувствовали сто лет назад вожди предыдущего «возрождения», джадиды. Пантюркизм для них был не мечтой о создании единого национального государства от берегов Дуная до Великой Китайской стены, но надеждой на возможность такого же культурного единства, как реальностью единства в вере переживался ислам.
И как немыслима молитва не на языке Пророка, так немыслимы стихи не на языке, освященном священной традицией. Это может быть язык могучего персидского канона от Фирдоуси до Джами, а может быть язык назире на этот канон Навои и Физули, но выбор языка для шаира мало зависит от того, на каком языке общаются между собой посетители базара в центре того или иного султаната, ханства или эмирата, будь то Стамбул, Багдад, Исфахан, Самарканд или Дели. Поэтому, когда шаир в «собрании утонченных» (термин Навои) находит для своего вдохновения слова в английском (Индостан), французском (Магриб) или русском (Туркестан) языках, он – больше шаир, чем тот, кто пытается скопировать у «неверных» их цивилизационную модель, где люди даже молятся Богу, отгородившись друг от друга в своих «национальных» закутках, число которых может множиться до бесконечности.
Лингвисты говорят нам: тюркские диалекты делятся на три группы: огузские, кыпчакские и карлукские, и такие-то и такие-то тюркские языки относятся к первой, второй и третьей группам, но потом мы узнаём, что при том, что узбекский язык – карлукский, ряд его диалектов является огузскими, а ряд – кыпчакскими. Очевидно, что тут европейская схема не работает.
Вот и получилось, что до 1920-х годов в Турции, Азербайджане, Татарстане, Туркмении, Узбекистане, Казахстане и Синцзяне был один письменный язык на основе арабской графики, позволявший при этом следовать каждому своей фонетике (так, слово «звезда» по-турецки звучит как йылдыз, по-узбекски как юлдуз, по-татарски как йолдыз, по-казахски как жулдыз, по-киргизски как жылдыз, а по-уйгурски как юлтуз), с введением же сначала латиницы, а затем кириллицы европейский фонетический принцип это единство разрушил, общее наследие сделал уделом узких специалистов, единиц, владеющих древней письменностью, а возникшую новую интеллигенцию оставил в сиротстве одиночества так называемых «малых народов».
К слову сказать, сиротство и затерянность тюркского поэта в Узбекистане стала одним из лейтмотивов творчества, возможно, первого в современном смысле этого слова интеллектуала и полижанрового писателя (кстати, сотрудничавшего и с «ферганцами») Хамида Исмайлова (р. 1954), писавшего стихи под тахаллусом «Белги», а затем создавшего и роман (под гетеронимом Мир Калигулаев) «Дорога к смерти больше, чем смерть» (2005) о гибели этого самого Белги, сначала похищенного исламистами, а затем попавшего под американские бомбы в Афганистане.
Но если для поэта в амплуа шаира новый господствующий язык мог оказаться способом «воспарения», для поэта в амплуа бахши (в западной части исламского мира он еще известен под именем ашуг), проводящего жизнь в странствиях, не чуждаясь ни дворцов беков, ни хижин дехкан, речь шла уже не о господствовавшем языке, а всего лишь о языке общения со своей аудиторией, пестрой как в классовом, так и в этническом отношении (классический пример –