Глава XLII,
КОТОРУЮ ДОЛЖЕН БЫЛ НАПИСАТЬ АРИСТОТЕЛЬ
Метафизическим представляется мне также и следующее рассуждение: вы приводите в движение шар; шар катится, сталкивается с другим шаром, передает ему полученный толчок, теперь уже и второй шар катится, как катился первый. Предположим, что первый шар зовут… Марсела; это не более чем предположение; второй — Браз Кубас; третий — Виржилия. Марсела получила от прошлого толчок, она покатилась и стукнулась о Браза Кубаса. Тот, в свою очередь, покатился и толкнул Виржилию, не имевшую ни малейшего отношения к первому шару. Так благодаря простой передаче толчка пришли в столкновение низший и высший классы общества и произошла — как бы это выразить? — межчеловеческая передача скверного настроения. Как же Аристотель не написал этой главы?
Глава XLIII
ВЫ БУДЕТЕ МАРКИЗОЙ, ПОТОМУ ЧТО Я БУДУ МАРКИЗОМ
Решительно, Виржилия была настоящим чертенком, ангелоподобным, если хотите, но все же чертенком, и вот…
И вот появился Лобо Невес. Он не был ни более красивым, ни более франтоватым, ни более галантным, ни более начитанным, чем я, и все-таки он вырвал у меня Виржилию и кандидатское место, и всего за каких-нибудь две-три недели — пришел, увидел, победил. Ни размолвки, ни ссоры между мной и Виржилией или нашими семьями не было; просто советник Дутра сказал мне однажды, что моя кандидатура пока не пройдет, потому что у Лобо Невеса влиятельные покровители. Я уступил; так пришло ко мне поражение. Через неделю Виржилия, смеясь, спросила у Лобо Невеса, когда же он станет министром.
— Если бы это зависело от меня — теперь же. Но это зависит и от других. Поэтому — через год.
Виржилия продолжала:
— Когда-нибудь вы сделаете меня баронессой?
— Маркизой, потому что я буду маркизом.
Теперь все для меня было кончено. Сравнив орла с индюком, Виржилия выбрала первого. Индюку остались досада, недоумение да три или четыре мимолетных поцелуя. Может быть, пять. А хотя бы и десять — это не имело никакого значения. Губы мужчины — это ведь не копыта коня Аттилы, которые, касаясь земли, делали ее бесплодной. Совсем напротив.
Отец мой был потрясен подобной развязкой и вскоре скончался. Он слишком пылко мечтал, слишком много воздвиг воздушных замков, и все они рухнули. Его организм не мог этого перенести. Он не хотел верить.
— Ведь ты, — восклицал он, — ты Кубас! Отпрыск славного рода!
Отец говорил так убежденно, что я, знавший уже к тому времени о нашем бочарном происхождении, забыл на миг сию незначительную подробность, наблюдая это хоть и не редкое, но достаточно любопытное явление: искреннюю веру в то, что человек сам выдумал.
— Кубас! — восклицал отец на следующий день за завтраком.
Невеселый это был завтрак; у меня слипались глаза — я провел бессонную ночь. Была ли причиной этому любовь? Не думаю, нельзя любить дважды одну и ту же женщину, мне же суждено было полюбить Виржилию позже, сейчас меня связывали с ней разве что мимолетный каприз, тщеславие, сыновнее послушание. Это-то и было причиной моей бессонницы; я был раздосадован; досада острой булавкой колола мое самолюбие, заставляя курить сигару за сигарой, пытаться читать и стукать кулаком по столу, пока не занялась на небе утренняя заря — прекраснейшая из зорь.
Я был молод, и мой организм выдержал. Отец мой не перенес удара. Если крушение надежд и не было прямой причиной его смерти, то оно, во всяком случае, омрачило его последние дни. Он умер через четыре месяца, угнетенный, подавленный, мучимый тяжкой заботой, заменившей ему ревматические боли и кашель. Только однажды он оживился, и то на полчаса, когда его пришел проведать министр. На лице отца, я хорошо это помню, сияла прежняя радостная улыбка, глаза излучали свет — это был последний отблеск отлетавшей души. Министр ушел, и отец снова погрузился в уныние, — ведь он умирал, так и не сумев помочь мне занять высокий пост, полагавшийся мне по рождению, по праву.
— Ты — Кубас!
Он скончался через несколько дней после визита министра, майским утром, его окружали близкие ему люди — я, моя сестра Сабина, ее муж, дядюшка Илдефонсо. Он умер; ничто не смогло помочь ему: ни ученые медики, ни наша любовь, ни наш заботливый уход, ничто. Ему суждено было умереть, и он умер.
— Кубас!
Слезы, рыдания, траурное убранство дома; человек, пришедший одеть покойника, человек, пришедший снять мерку для гроба, гроб, катафалк, свечи; люди, неслышно входящие, пожимающие нам руки; лица торжественные, лица серьезные, изредка печальные; священник, пономарь, молитвы, святая вода; крышка опускается на гроб, стук молотка; шестеро мужчин несут гроб вниз по лестнице и ставят его на дроги; мы рыдаем, ремни затягивают гроб, катятся дроги, вереницей катятся экипажи…
Вы думаете, это простое перечисление? Нет, это набросок грустной и банальной главы, которую я так и не написал.
А теперь, читатель, посмотри на нас через неделю после смерти отца. Сестра Сабина сидит на диване, рядом, прислонившись к консоли, стоит, скрестив руки, покусывая усы, Котрин, я хожу взад и вперед по комнате, не поднимая глаз. Глубокий траур. Глубокая тишина.
— В конце концов, — сказал Котрин, — дом стоит не более тридцати тысяч; в лучшем случае — тридцать пять…
— Пятьдесят, — возразил я, — Сабина знает — в свое время за него было заплачено пятьдесят восемь…
— А хоть бы и шестьдесят, — отрезал Котрин. — Это еще не значит, что сейчас он стоит столько же. Дома теперь упали в цене. Хорошо, если этот дом стоит шестьдесят, сколько же тогда стоит загородная вилла, которую ты оставляешь себе?
— Старая развалина!
— Развалина? — ахнула Сабина, воздевая руки к потолку.
— Я надеюсь, ты не станешь утверждать обратное?
— Ладно, братец, оставим это, — сказала Сабина, поднимаясь с дивана. — Все можно решить честно, по-дружески. Котрин уступает тебе рабов, ему нужны только папин кучер и Пауло…
— Кучера я не отдам. Мне остается карета, и я не желаю покупать нового кучера.
— Прекрасно; тогда я возьму Пауло и Пруденсио.
— Пруденсио свободен.
— Свободен?
— Вот уже два года.
— Свободен! Как это ваш папенька легко всем тут распоряжался, ни у кого не спрашивая! Хорошо. Но серебро-то он, я надеюсь, не освободил?
Мы заговорили о старинном, тонкой работы серебряном сервизе времен короля Жозе I[46]. Это был самый спорный предмет наследства, так как серебро, по рассказам отца, было будто бы подарено прадедушке Бразу Кубасу самим вице-королем Бразилии графом да Кунья.
— Я бы отступился от серебра, — продолжал Котрин, — но его хочет Сабина, она имеет на то право. У нее семья, ей нужна приличная сервировка. Ты холост, ты не принимаешь…
— Я могу жениться.
— Для чего? — спросила Сабина.
Вопрос был великолепен. На секунду я даже забыл о наследстве, улыбнулся, подошел к Сабине и ласково погладил ее по руке. Котрин подумал, что я сдался, и принялся благодарить меня.
— Не за что, — сказал я. — Я ничего не уступил и не уступлю.
— Нет?
Я покачал головой.
— Оставь, Котрин, — сказала Сабина мужу. — Он, наверное, не прочь забрать даже одежду, которая на нас надета. Не хватает только этого.
— Только этого. Ему подавай карету, кучера, серебро. Лучше уж пусть возбудит против нас судебное дело, пусть заявит, что ты ему не сестра, я тебе не муж и бог — не бог. Что ж: тогда все достанется твоему брату, все до последней ложечки. За чем же дело стало!
Скоро Котрину все это надоело, мне тоже, и я решил прекратить спор, предложив разделить серебряную посуду. Он рассмеялся и спросил меня, кто же тогда получит кофейник, а кто сахарницу; впрочем, мы и потом сможем обо всем этом договориться в другом месте, — например, в суде. Сабина между тем подошла к окну, посмотрела в сад, обернулась и сказала, что она готова уступить Пауло и еще одного раба, если я уступлю посуду. Я не успел возразить — это сделал Котрин.
— Никогда! Подачек мне не надо.
Обедали мы мрачно. Подошедший к десерту дядя-каноник оказался свидетелем небольшой перебранки.
— Дети мои, — сказал он, — вы же знаете, что брат мой оставил всем вам достаточно хлеба.
Котрин вспыхнул:
— Разумеется. Но дело не в хлебе, дело в масле. Сухой хлеб не полезет в глотку.
В конце концов мы поделили наследство, но дружба наша погибла. Должен признаться, тяжела мне была ссора с Сабиной! Мы любили друг друга, детьми вместе играли, вместе плакали; став взрослыми, мы честно, поровну, как и подобает брату и сестре, делили между собой хлеб, радости и печали. Но ссора унесла нашу дружбу, как оспа унесла красоту Марселы.