XXI
С приязнью их и Лара созерцал;
Коль был он смутен, — значит, взором лгал|
Беззвучно проносившихся пред ним
Красавиц наблюдал он, недвижим,
Став у колонны, руки сжав крестом.
Но странно: он не замечал притом,
Что мрачный взгляд в него вперен в упор:
Он дерзостью бы счел подобный взор.
Но вот — заметил. Незнакомец тот
Его лишь, видно, взором стережет,
Зловещ, настойчив. Обликом — пришлец,
Еще таился он, — но наконец
Скрестились взоры: был допрос в одном
И удивленье гневное в другом.
В глазах у Лары вспыхнул огонек
Неясных подозрений и тревог,
А тот явил в лице тяжелом вдруг
Смятенье чувств, не понятых вокруг.
«Он!» — вскрикнул незнакомец. Этот крик,
Вмиг повторен, во все углы проник.
«Он? Кто же он?» — бежит из уст в уста,
Пока молва не долетает та
До слуха Лары. Вспугнуты сердца
И вскриком, и глазами пришлеца,
Но Лара и не дрогнул; в глуби глаз
Блеск удивленья первого погас;
Он все стоял, оглядывая зал,
Хоть незнакомец глаз не опускал
И вдруг сказал, от смеха дрогнув весь:
«Он! Как он здесь? Что делает он здесь?»
Чрезмерно было, чтобы Лара снес
Столь дерзко угрожающий вопрос.
Чуть сдвинув брови, но невозмутим,
Без вызова, но тоном ледяным
Сказал он дерзкому: «Меня зовут
Лара. Коль ты с другими равен тут,
Вниманию, столь вежливому, я
Отвечу, ничего не потая.
Я — Лара. Спрашивай еще, прошу:
Готов ответить, маски не ношу».
«Да? А подумай. Иль вопроса нет,
Что слух пронзит, хоть в сердце есть ответ?
Не узнаешь? Вглядись: ведь, может быть,
Хоть память ты еще не смог сгубить.
Тебе вовек не расплатиться с ней:
Забыть не смеешь до скончанья дней!»
Взор Лары медлил, но узнать не мог
(Иль не хотел); с презреньем Лара вбок
Отвел глаза и головой качнул,
И спину к незнакомцу повернул,
Надменно не ответив ничего,
Но жестом тот остановил его:
«Лишь слово! Я приказываю: стой!
Ответь, как рыцарь, равному с тобой!
Коль ты таков, как был… Не хмурь бровей:
Раз это ложь, — нетрудно сладить с ней…
Коль ты таков, как был, — презренен ты,
Твой гнусный смех и злобные черты!
Не ты ли тот, кто…»
«Кто бы ни был я,
Но диким обвиненьем речь твоя
Мой слух не тронет. Пусть внимают те,
Кто придает значенье клевете
И побоится сказку ту прервать,
Что ты сумел изящно так начать…
Со столь учтивым гостем я стократ
Хозяина поздравить буду рад».
Тут удивленный Ото произнес:
«Какой бы ни был между вас вопрос,
Не место здесь решать его и мой
Испортить бал словесною войной.
Коль Эззелин желанием зажжен
Поведать нечто князю Ларе, он
Хоть завтра может (здесь, на стороне
Где захотят) все разъяснить вполне.
Ручаюсь я: мне Эззелин знаком,
Хоть долго он в краю бродил чужом,
И все успели позабыть о нем.
За Лару я ручаюсь в свой черед:
Порукой доблести — высокий род;
Кровь славных предков не унизит он,
Исполнит с честью рыцарский закон».
«Пусть завтра, — согласился Эззелин,
Узнают здесь, что прав из нас — один.
И жизнь, и меч — вот слов моих залог,
Иль пусть в блаженстве мне откажет бог!»
А Лара? — В созерцанье погружен,
Казалось, видел только душу он.
О нем шла речь; все только на него
Глядели средь волненья своего,
А он молчал, и взор — вдали, вдали
Блуждал, как бы оторван от земли.
Увы! В самозабвении таком
Лишь с мукой вспоминают о былом!
«Да, завтра, завтра», — повторил он вдруг,
И это все, что слышали вокруг.
Бесстрастен оставался он лицом;
Взор яростным не заблистал огнем;
Но досказал той фразы ровный тон,
Что твердое решенье принял он.
Взяв плащ, он окружающим кивнул
И мимо Эззелина прочь шагнул,
С улыбкой встретя взор суровых глаз,
Стремившихся его склонить сейчас;
Не яд в ней был, не гордость та, где гнев
Презрением прикрыт, оцепенев,
В ней был покой того, кто сознает
Все, что свершит и что перенесет.
Но в том покое чистота ль была,
Иль старый грех, ожесточенность зла?
Увы! Так сходно изъявленье их
Во взорах, жестах и словах людских;
В одних поступках правда нам дана,
Что для души наивной столь темна.
Дав знак пажу, он вышел. Паж привык:
Он жест и слово понимает вмиг.
Лишь он за Ларой прибыл из страны,
Где души солнцем воспламенены;
Для Лары брег покинул он родной,
Послушен долгу, хоть и юн душой;
Как Лара, молчалив, — не по годам,
Сверх должности он предан был и прям.
Хоть местный он и понимал язык,
Но приказанья слышать не привык
На нем; зато как оживлялся вдруг,
Когда ловил родимой речи звук
От господина! Дальних гор родней,
Звучал тут голос близких и друзей,
Кого он кинул, позабыл совсем
Для одного, кто другом был, был всем!
Других подобных нет ни там, ни здесь;
Что ж странного, что к Ларе льнул он весь?
Был строен он, и легкой смуглотой
Лицо подернул солнца луч родной,
Но, их с рожденья нежа, не обжег
Румянцу быстрому подвластных щек.
Но рдел на них не пыл здоровый тот,
Когда кровь сердца радостью цветет,
То чахлый был огонь таимых мук,
Что, лихорадя, проступают вдруг;
Как с неба взят был пламень глаз больших:
Мысль электричеством сверкала в них,
Хотя ресницы черной бахромой
Смягчали блеск, окутав грустной тьмой;
Все ж гордость в них печали той сильней;
Боль есть, — но не с кем поделиться ей.
Не по годам его чуждался нрав
Мальчишьих шуток, пажеских забав;
На Ларе взор держал часами он,
Все позабыв и весь насторожен;
Отослан, в рощах он один блуждал;
Не спрашивал и кратко отвечал
Прохожим; отдыхал он над ручьем
За книгою на языке чужом;
Он (как и тот, кому служил) был чужд
Приманок взора и сердечных нужд;
Он равнодушен был к дарам земным:
Лишь горький дар — рожденье — принят им.
Коль он любил — то Лару; но скромна
Была любовь: в одних делах видна,
В готовности безмолвной — угадать
Все то, что Лара мог бы приказать;
Но он, служа, был сдержан, горд и сух:
Упреков бы не снес глубокий дух;
Трудясь ретивей всех наемных рук,
Он господином выглядел меж слуг;
Казалось, он до службы снисходил
И не для денег преданно служил.
Была его работа нетрудна:
Меч принести, поправить стремена,
Настроить лютню или, в добрый миг,
Вслух почитать из древних чуждых книг;
К той челяди, что наполняла дом,
Нет ни презренья, ни вниманья в нем,
Но лишь простая сдержанность, в какой
Отсутствие симпатии с толпой.
Хоть он и паж и темен род его,
Лишь Лару признавал он одного;
Глядел он знатным, — грубого труда
На нем не сохранилось ни следа;
Лицо — румянцем, руки — белизной,
Казалось, выдавали пол иной,
Когда б не платье и не странный взгляд,
Что не по-женски страстен, и крылат,
И необуздан: южный зной и пыл
Не хрупкий стан, а взор тот напоил;
В словах той необузданности нет,
И лишь в глазах — ее горячий след.
Он звался Калед. Слух был, что он знал
Иное имя средь родимых скал;
Все замечали, что нередко он
Не шел на зов, но, если повторен
Был этот, видно, непривычный звук,
Он вскакивал, как бы все вспомня вдруг.
Но если Лара звал, тогда, спеша,
Все пробуждалось: слух, глаза, душа…
Он пышный зал оглядывал, — и взор
Подметил вдруг толпу потрясший спор.
Когда, стеснясь, дивились храбрецу,
Что столь спокоен был, лицом к лицу
С противником, и дерзкий снес намек,
Забыв о чести, — Калед изнемог,
Волнуясь весь и чувствуя вдвойне;
Все губы в пепле, все лицо в огне,
На лбу, сердечной порожден тоской,
Пот проступил росою ледяной,
Знак, что в груди кипенье чувств и мук,
В какие вникнуть ум боится вдруг.
Да, в миг иной мы как во сне живем
И действуем, осмыслив лишь потом.
Пажу тех мук довольно было, чтоб
Сковать уста, сжечь агонией лоб.
Он уловил, на дерзкого глядя,
Как Лара улыбнулся отходя;
Лицо пажа переменилось вмиг,
Как будто он улыбки смысл постиг;
Припомнил все, прочел он больше в ней,
Чем в Ларе смог подметить круг гостей;
За господином он скользнул своим,
И зал без них как будто стал пустым:
Все так вперяли в Лару острый взор,
Так чутко все переживали спор,
Что, — лишь качнулся черной тенью он
Под факелами по стволам колонн,
У всех быстрей забился пульс, и грудь,
Как бы стряхнув кошмар, смогла вздохнуть;
Нам даже бред осилить тяжело:
Реальному всего роднее — зло.
Они ушли, но Эззелин стоит,
Задумчивый храня и властный вид;
Но через час рукою он послал
Привет свой Ото и покинул зал.