ПРИЗНАНИЯ (1969–1972)
Я ищу прозрачности,
а не призрачности,
я ищу признательности,
а не признанности.
Бессмертья нет —
и пусть!
На кой оно — «бессмертье»?
Короткий
жизни спуск
с задачей соразмерьте.
Призна́ем,
поумнев:
ветшает и железо!
Бесстрашье —
вот что мне
потребно до зареза.
Из всех известных чувств
сегодня,
ставши старше,
я главного хочу:
полнейшего
бесстрашья —
перед пустой доской
неведомого
завтра,
перед слепой тоской
внезапного
инфаркта;
перед тупым судьей,
который
лжи поверит,
и перед злой статьей
разносного,
и перед
фонтаном артогня,
громилою
с кастетом
и мчащим на меня
грузовиком
без света!
Встречать,
не задрожав,
как спуск аэроплана —
сниженье
тиража
и высадку из плана.
Пусть рык
подымут львы!
Пусть под ногами пропасть
(Но — в области
любви
я допускаю робость.)
Бессмертье —
мертвецам!
Им — медяки на веки.
Пусть прахом
без конца
блаженствуют вовеки.
О, жизнь,
светись, шути,
играй в граненых призмах,
забудь,
что на пути
возникнет некий призрак!
Кто сталкивался с ним
лицом к лицу,
тот знает:
бесстрашие
живым
бессмертье заменяет.
Недолговечна вечность.
Во имя человечности
мы молим: —
Не увечь нас,
недолговечность вечности!
Мы молим —
длиться дольше
мгновение блаженное.
О, стиль «нуова дольче»,
о, всплеск воображения!
Продлиться,
ах, продлиться! —
все жаждет, все хлопочет:
жучки,
медузы,
листья,
и человек,
и общество.
И статуи,
и мумии,
и завещаний вещность —
все просит,
молит,
думает:
как влезть вот в эту вечность?
Завидуем —
что выжило?
Шекспир! Его не видно ли!
А «вечность» —
неподвижна, —
ее мы сами выдумали.
Хочу родиться дважды,
а если можно —
трижды,
но жить
не в стаде жвачных,
такой не мыслю жизни.
Но кстати —
если в стаде,
то в табуне степном,
где ржанье,
топот,
стати
и пыль под скакуном.
Кабы такие б лица,
где из ноздрей —
огонь!
Где бой за кобылицу —
в смерть загоню —
не тронь!
Хочу родиться дважды,
чтоб пена на боках,
но ни за что —
в упряжке
на скачках и бегах.
Я не хочу
быть дервишем,
что пляшет
перед фетишем
с веригами
под вретищем
и препоясан
вервищем.
Ни — с облака
сошедшим,
дабы глаголом
жечь,
ни — древним
сумасшедшим
провидцем
из предтеч.
Хочу я только
трезвости
отточенных
остро́,
по-медицински
режущих,
как в анатомке,
строк.
И зренья,
только зренья —
в глубинный
жизни слой.
При этом всем —
прозрение
придет
само собой.
Мой предок пещерный!
Ты — я.
Я факт твоего бытия.
Мы признаки сходства несем
в иероглифах
хромосом,
где запрограммировал
ты
бесчисленных внуков черты.
И если я ныне живу —
то значит:
ты был наяву;
ты бился,
ты подлинно был,
ты шкуру у волка добыл;
ты камень калил докрасна
у первого в мире
костра,
чтоб я
не замерз, не продрог,
чтоб выжить и вырасти мог
и как воплощенье твое —
свое
ощутил
бытие!
И пусть,
когда няням вручат
твоих пра-пра-пра-правнучат, —
я буду, как соль, растворен
в бегущих
из разных сторон
в мальчишках
и в девочках всех
и вкраплен в их игры и смех.
Я буду присутствовать в них
мильярдом
твоих составных
частиц,
составлявших меня
до вздоха последнего дня.
И дней твоей жизни
не счесть,
пока человечество есть!
Художник —
этакий чудак,
но явно
с дарованьем,
снимает нежилой чердак
в домишке деревянном.
Стропила ветхи и черны
в отрепьях паутины,
а поздней ночью
у стены
шуршат его картины.
Картины странного письма
шуршат,
не затихая:
— Ты кто такая?
— Я сама
не знаю, кто такая…
Меня и даром не продашь,
как «Поле на рассвете».
Я не портрет,
я не пейзаж,
но я живу на свете.
Другая застонала:
— Нет,
ты все же чем-то «Поле»,
а я абстрактна,
я портрет
неутолимой боли…
А третья:
— Это все одно,
портреты или виды.
Вот я — пятно,
но я пятно
на сердце, от обиды.
Четвертая:
— Пусть обо мне
твердят, что безыдейна.
Но я пейзаж
души во сне,
во сне без сновиденья.
И пятая:
— Кто любит сны,
меня же тянет к спектру,
и я —
любовь голубизны
к оранжевому цвету.
Шестая:
— Вряд ли мы поймем,
что из-под кисти выйдет,
зато меня
в себе самом
всю ночь художник видит.
Я в нем живу,
я в нем свечусь,
мне то легко,
то трудно
от красками плывущих чувств,
хотя я холст без грунта.
Его задумчивых минут
ничем я не нарушу, —
пусть он сидит,
глазами внутрь
в свою цветную душу.