Такие уроки продолжались несколько дней, к исходу которых котенок уже совершенно уверенно без всякого страха мог бегать по лестнице в любом направлении.
4
Когда у нас появились волнистые попугайчики, клетка стояла у меня в комнате. По вечерам я выдворяла Мурзилку за дверь и выпускала пернатых полетать. Кошке это очень не нравилось. Она привыкла к тому, что в любое время могла прийти ко мне, залезть на кровать или на письменный стол, поиграть чем-нибудь или просто посидеть рядом. А тут ее свободу ограничили. Мириться с этим она не хотела и каждый вечер пыталась во что бы то ни стало остаться в комнате. Она пряталась под кровать, забиралась под стол, но… Я все равно ее выпроваживала и впускала лишь после того, как птицы снова оказывались в клетке. Можете себе представить, до какой степени она невзлюбила попугайчиков. Надо сказать, со временем она стала удачливой охотницей и не могла понять, почему именно этих птичек так берегут от нее! Ну и, конечно же, ревновала.
Так уж случилось, что один попугайчик от нас улетел. Улетел по моей оплошности, потому что я забыла закрыть форточку. Остался только один. Кошка по-прежнему не оставляла надежды отловить его. Иногда я заставала ее возле клетки, когда она пыталась достать его лапой сквозь прутья, но стоило ей увидеть меня, сразу же убегала, опасаясь нагоняя. Попугайчик очень нервничал в такие минуты и не скоро успокаивался. Но однажды произошло нечто невероятное.
Однажды, возвращаясь домой после занятий, я еще в коридоре услышала громкие кошкины рыданья вперемешку с угрозами. Не знаю, хватит ли мне слов, чтобы описать ожидавшее меня зрелище.
Попугай жил в небольшой клетке, похожей на маленький домик. В ней были две поперечных жердочки примерно в десяти сантиметрах над донышком клетки, а между донышком и жердочками по краям две кормушки, которые вставлялись в специально сделанные для них окошечки. Так вот. Кошка лежала на дне клетки, прижатая к нему жердочками. Она почти не могла двигаться, а уж о том, чтобы самостоятельно выбраться наружу… И речи быть не могло. Попугай сидел на клетке буквально в нескольких сантиметрах от кошачьей морды и чирикал. Мурзилка же, находясь в плену, вопила на весь дом. Но особенно выразительными были ее глаза. В них были и мука, и обида, и ненависть и еще масса разных чувств.
Я не сразу поняла, как Мурзилке удалось столь основательно завязнуть в клетке. Она ухитрилась открыть квадратное окошечко на крыше клетки. Попугай, естественно, начал метаться, выбил дальнюю относительно окошечка кормушку и вылетел наружу. Мурзилка рванула за ним, не сообразив в пылу погони, что не сможет повторить его путь, потому что окошечко для кормушки слишком маленькое. Забравшись под жердочки, она оказалась прижатой к днищу клетки, не имея возможности не только вылезти обратно, но даже шевельнуться.
Насмеявшись вдоволь, я стала вытаскивать бедную кошку за хвост, позабыв, что днище клетки выдвигается. Об этом я вспомнила уже после того, как Мурзилка была освобождена.
Ни забыть, ни простить попугаю такого фиаско и унижения, к тому же при свидетеле, кошка, конечно, не могла. Однажды она с самого утра куда-то исчезла. Меня удивило ее отсутствие в кухне, когда мы завтракали. Днем Мурзилки тоже не было видно, а к вечеру мы уже начали спрашивать друг у друга, не видел ли кто нашу шалунью. Я ушла к себе и, как обычно, закрыв дверь в комнату, выпустила попугая. Он, как всегда, полетал по комнате, а потом сел на магнитофонную катушку (тогда магнитофоны были не такие, как сейчас). Кататься на ней, как на карусели, чирикая что-то под музыку, ему очень нравилось.
Вдруг из-под кровати вылетело нечто, похожее на черную стрелу. Все произошло мгновенно. Через секунду у моих ног лежал бездыханный попугай, а кошка с гордо поднятой головой не спеша удалялась в сторону двери. В ответ на мое возмущение Мурзилка надменно повернула голову и очень выразительно посмотрела мне в глаза, нисколько не смутившись и не испугавшись. Знай, мол, наших! Глядя на нее, я поняла – это была месть.
Когда мы уезжали из Душанбе в Москву, Мурзилку забрали к себе наши знакомые. Поначалу она скучала и капризничала, но потом прижилась, и, как нам сообщали, все устроилось благополучно.
Признания в любви…
Они так странны, когда приходят через много лет.
А я уже не та!
И только след
Забытых отношений покаянный
Всплывет, как маяка внезапный свет
В ночных потьмах.
Где грустный капитан,
Отчаявшийся высмотреть дорогу,
Ликует: БЕРЕГ!
Но недолго…
Ах,
Как ты обманчива
Дорога к Богу,
Придуманному нами…
Горечь бед
Пытаешься ты прожитых развеять
Словами, обращёнными ко мне,
Вернуть мгновенья,
Где любви завет
Был непреложен, потому что годы
Не истощили наш душевный пыл…
Но я прошу, опомнись! Ты забыл,
Что дважды в воду входы невозможны!
И нет назад пути…
Так, осторожно,
Коснись моей руки и…
Уходи!
Ты знаешь, мой друг, почему я в тот день не снимала перчаток?
Уж год пролетел, а теперь захотелось сказать.
Я утром надела с надеждой колечко-печатку,
Что мне подарил ты, когда собралась уезжать.
Вновь встретившись, мы говорили не то, не о том и не с теми.
А свечи горели, никак не желая сгорать…
Прощаясь с тобою на длинно-тоскливое время,
Я всё же решила: не буду перчатки снимать…
Вот он там – за заветной чертой
пролетел —
чуть заметный Голландец…
Брызги капель морских
Моего лишь коснулись лица;
Шли девятой волной,
забегая на берег с раскатом,
Восемь маленьких волн,
подражая огромной —
Девятой.
Восемь маленьких волн
Моего не касались лица.
I
На острове Диксон до самого «ельцинского порушения» многие охотники-промысловики ездили на собаках.
Как ни зайдешь к деду Бугаеву тепло да уютно. Лампа на столе, чайник на печи, собака у ног. И всегда дело в руках, а в тот раз, смотрю – упряжь собачью починяет.
– Дайть-кось помогу, Маркел Мелентьич.
– А смогешь?
– Да что там хитрого – алыки [1] сшить!
– Ну, тама в сенцах ремни всяки разны висят, неси-кось.
Я взял фонарь, принес ремни. Перебираю какой пошире-крепче. И глянулся мне один. Не лахтачий [2] , а настоящий, бычьей кожи.
Спереди, на ладонь от пряжки, кольцо вшито костяное грубой работы, к нему ремешок нерпичий [3] привязан. К ремешку опять же костяной крючок и тоже грубо опилен, только сам сгиб внутри гладкий-прегладкий, будто его наждачной шкуркой-нулевкой вылизали.
– Зачем, – говорю деду, – крючок-то?
– Тот пояс не трог. Память он с давешних лет. Другой бери.
Ну, я давай про давешние годы спрашивать, а дед:
– Расскажу, коль сам догадашь, зачем крючок на ремне.
Уж я по всякому гадал – не вышло. Дед и говорит:
– Эта – штоб арбалет натягивать!
– Арбалет? В наше время? Я и в руках не держал!
– А я нерпей им стрелял мальчишком тринадцати лет. Тугой был: спроста не натянешь. Приходилось его в землю упереть, ногами на лук встать, когтем этим тетиву зацепить и так спиной-ногами тянуть, пока тетива на защелку западет. А рукам – не в силу.
– А где тот арбалет сейчас?
– Стырил ктой-сь бессовестной щё давно.
– Туристы?
– Туристы!.. Тогды и слова такого не знали… Нет, ктой-то с наших. Искпедиции всяки были, народ разной. Ины жулики – страмота!
– А давно это было?
– Што давно-то, как украли?
– Нет, как Вам пояс этот в руки попал.
– Давно, Максимко. Году в тридцать четвертом ли пятом, сразу после как Кирова убили… Почин тогды был от правительства: «Даешь пушнину, морзверя, рыбу! Заселим Артику и переселим!» Везде крупно пропечатано. Оно ж после «Челюскина»-парохода народ толпами на севера кинулся. Давай по всем островам Промысловы точки строить. Через каждые, почитай, тридцать-сорок верст – зимовье. Штоб, значит, если нужда застигнет, сосед рядом.
Набирали-вербовали народ и люди ходко ишли. Так и отец мой с матушкой, с братом, да мне четырнадцатой год, в Артику попали.
Лето здесь коротко. А навигацыя и вовсе. Где месяц, где меньше.
Тогды так делали: избы в Архангельске рубили, потом разбирали, – на пароход, и здесь ставили всей командой. И быстро: за неделю. Так в одно лето несколько промысловых точек открывали.
И мы так наше зимовьё. Да пристройку, баню, катух собачий.
Стали участок обиходить, да путики [4] на песца в тундру тянуть. Били моржа, лахтака, нерпу. Ворвань [5] в бочки закатывали. На «босого» [6] отдельной план был. Для себя оленя били, мясо совсем другое.
«Босого» ли нерпу как ни готовь – все ворвань, все рыбой пахнет. Варишь шти – оно уха!
Я мальчишком-то и в рот взять не мог, уж потом привык…
II
Дед Маркел вздохнул и продолжил:
– Было то в начале ноябрю. Длинна ночь [7] тока началась. Солнца, сам знашь, уже нету, а рассвету – часов пять, хватат по ближнему путику пройти. В тот день щё тихо было, да луна на всю. Идем вдвоем с братом старшим шестериком-упряжкой. Открывам капканы-пасти. Ввеселе, в охотку рады: тятя похвалит!