"Истина, Бенджамен, в том, что мир хватает человека за полы, как безногий калека, торгующий обстоятельствами". Эмиль помолчал, сосредотовшись на поиске огня. "Скажите ему, что вы плохой танцор и хороший папа. Выверните карманы, убедите его, что нечем платить. И он отстанет".
С неким хозяйственным наслаждением Бенджамен рассматривал собеседника, пока тот неумело, отвернув лицо и косясь на пламя, прикуривал от картонной американской спички. Какое они все-таки у себя во Франции мурло по части одежды. И этот нашейный платок - что там, операционный шрам? Где швы мои, весенние года. Ничто не меняет друзей как жизнь по разные стороны океана. Конечно, он, Бенджамен, играет на своем поле. Отсюда это чувство неловкости, отчасти знакомое с юности, и лишь усилившееся с переездом в США: чувтво мелочного, недостойного превосходства, которое надо, стыдясь, забивать неуместным острословием, смахивающим на панибратство неудачника.
"Есть славный способ освобождения от кредиторов: поставить себя в фокус происходящего. Стать его причиной. Героем его киноленты". Бенджамен возвысил голос, что могло показаться неуместной отповедью политической корректности. Сказано было, по крайней мере, так, как говорят не впервые, и Эмилю вдруг подумалось, что и в этом разговоре он временно занимает чье-то пустующее место. "Мы живем в избыточной стране бедных людей. Крохотная жизнь питается участием в общем величии. Человек дейстует как его, величия, перемещенный центр. Патриотизм - единственное, в чем люди еще способны на единодушие. Меня, Эмиль, всегда поражало единодушие патриотов. Надо полагать, патриотизм - не партнерство, но именно обреченность на единство. Со временем понимаешь: речь, кажется, идет о жизни и смерти. Так обращаются к мыслям о смерти, потому что жизни нужна не цель, но масштаб".
"Простые", пробурчал Эмиль, отхлебнув изрядный глоток, "как все снисходительное высокомерие хозяственного доброхота, стоеросовые добряки с желваками справедливости. Неужто есть еще среди вас преступник и негодяй, строит планы и нелегально скрывается от правосудия?! Приговорить злодея к пожизненному заключению, с последующей депортацией из США! Только не вздумайте более выспрашивать у меня, нравится ли мне Нью-Йорк больше Парижа, не то я вас искусаю". (Тут Эмиль раскатисто хохотнул, выпучив страшно глаза, как бывает, кагда смеются не в ответ на смешное, а в шутку). "Коварное искусательство. Пусть оно и в дальнейшем заменяет нам патриотизм! Так честней. Молдаванам, пусть даже и французским, свойствена метафизика апокалиптическая, искренний наш национальный продукт. Все в нас связано с тем, что происходит, когда выраженное национальное сознание находит себя на периферии. Вне истории, черт бы ее добрал. Пусть и в дальнейшем мудрость наша отличается от остроумия только масштабом высказывания. Что угодно, только не... Кажется, Брехт писал: несчастна та страна, которой требуются герои".
Собеседники говорили по-румынски, последнюю же фразу Эмиль произнес по-французски и с нажимом, какой обычно появлется от несдержанности в общении с пьяным. Выйдя в балконную дверь, он встал у перил с видом на несколько сомнительное редколесье округи. Был тот час сумерек, когда небо этих широт принимает неописуемый оттенок синего, напоминающий ощущение еще не просроченной жизненной полноты. Вдали, где темная лесостепь поднималась, коробясь, к невидимым предгорьям Катскильских гор, шел то исчезая в холмах, то появляясь, поезд, и теперь оба они глядели в сторону огней.
"Как же бесприютно!" Эмиль произнес это тихо, почти мысленно, как бы поджидая, не окажется ли фраза надуманной, или не пропадет ли сама, как поезд среди холмов. "Здесь всегда было так... тоскливо?"
"Что?"
"Печально".
"Это и есть дом", сказал Бенджамен. "В дальнем ящичке валяются две катушки ниток, в одной из них игла. Пять старых сломанных авторучек. Письмо из дирекции рыбнадзора вашему дедушке по поводу уплаты членских взносов. Что еще? Немного рассыпанной гречневой крупы. Мятый клочок бумаги, крупными каракулями выведено: куплю молока, к семи не жди. Ржавый бритвенный станок. Пустая пачка из-под сигарет, подклеившаяся к ней почтовая марка. Дом, который построил Джек".
"К черту", сказал Эмиль.
"Было время, мы собирались по субботам на палубе у Чорбы, и там Эмилия, тезка ваша, как-то подсела ко мне. Кажется, кто-то привел ее с собой. И вот она говорит: "Милый, тебе срочно надо менять друзей. С этими мне не продать твои мемуары".
"К черту", повторил Эмиль.
"Два последующих года мы жили с ней здесь, пока я не нашел ее труп в ванной комнате. В городе поговаривали, что она слишком много пила. Даже для нью-джерсийской домохозяйки. Такие дела. Тоска ее заразила меня юношеством, как старческим гриппом. Вспомните наш кружок середины двадцатых в Бухаресте. В городе, где тоска есть жизненное поприще и призвание, без предвзятости, вне предмета привязанности. Когда мы тоскуем, Эмиль, мы тоскуем по полноте такой тоски".
"Что-то было в записке?"
"В записке? Какой записке? Ах, да, в записке. В записке было: я одинока. Как лай собак".
Оба всматривались вслед удаляющемуся поезду, этому союзу живых. Молча условившись удержать его в поле зрения, продолжали они следить за его огнями до тех пор, пока нарастающий фон земли окончательно не поглотил и огни, и их самих и дом, на балконе которого они стояли.
"Вы знаете", сказал Бенджамен в темноте, где смутно белела его рубашка, "я хочу вам сказать банальную вещь. Стоит говорить только банальное, не правда ли? Так вот. Мне кажется, всего этого нет. Нет и не может быть. Я имею в виду, ни тоски, ни счастья. Больше этого уже не будет. Просто это уже никому не под силу. По крайней мере, здесь".
Теперь, когда поезд ушел, они смотрели на звезды, верней на то, что, как им было известно из книг, миллионы лет назад было этим светом. Когда не было еще ни этого города, ни поселенца ДеБурга, купившего эту землю у индейцев за шесть пустых бочек, ни их самих, ни печальной женщины, одинокой, как собачий лай.
"Поэтому каяться теперь трудней, личная вина каждого, если вдуматься, ничтожна. Теперь вся эта страна - покаяние. Покаяние, которое - обратная сторона американской мечты: за то и другое платят собой. Больше у вас не будет ни общего очага, ни детства, ни судьбы, Эмиль. Каждый день, прожитый здесь, будет вашим избавлением от себя, будет вашим покаянием. Вашим и ваших безвестных предков. Всех, живших и умерщих в других странах. У вас больше не будет права на то, что увеличило бы вашу судьбу за счет искупления историей. Вы потеряете право на тыловые местечки, любимые улочки, задушевные беседы, открытые, беззаветные чувства, укромное чтиво, тихую печаль. Когда, наконец, вас окончательно покинет та наивная агрессивность, агрессивность нищеты, с которой вы прежде почитали Еминеску, как русские почитают Пушкина, вы станете просто профессором Унгуряну. Вы будете начитывать лекции по квантовой механике, в которых никто ни бельмеса не поймет, как и вы не поймете, куда и на что ушли предназначенные вам годы. Вы станете обитателем безраздельного, безвыходного настоящего. Вы станете просто квантовым механиком и будете входить в лекционный зал с маленьким квантовым набором механических ключей. Вы станете так одиноки, что не сможете об этом думать. Поэтому, когда вы умрете, в небесной канцелярии скажут: этот - направо. С него довольно".
"О Господи! Что есть праведная жизнь как не тавтология", усмехнулся Эмиль. "В этом мире все равно не дадут хорошо выпить и далеко уйти. Кроме того, я не люблю ни Пушкина, ни Еминеску. И меня мутит от людей, которые их от меня защищают. Каждая литературная средняя школа полна онанистов, специализирующихся на защите "девочек" от "грубости".
"Ну, я пригласил вас не за этим. Пригласил пересечь океан, профессор. А университет уже потом оплатил вам дорогу как нанятому лицу. Был ли у нас с вами выбор? Есть ли вообще выбор? Франция? Старая эта содержанка, соглядатай-консьержка, вдовствующая лукаво? Каждый второй, путающий писателя с шоколадом-фондан?** Что, скажите, за двадцать лет вы получили от Франции из того, что было в вашей Молдавии воздухом, свободой, родиной, счастьем, Уранией, тоской наконец? И вы, и Фондан, и Чоран, Элиаде, Тцара, Нойка***? Разве сплин, хандра это тоска? Или все это от начала до конца не выдумано литературными лавочниками? По любому из них, особенно со спины, определишь, сколько его пиджак провисел на стене в номере какого-нибудь отеля пустых сердец!"
"Вы много выпили сегодня, Бенджамен".
"Неужели вас так надули, профессор?"
"Все это зловещий мильпардон", проговорил Эмиль и вдруг захохотал в голос. "Это все седой воды Париж!".
"Неужели же, Эмиль, все вы на это клюнули? Что вы смеетесь! Да перестаньте же кривляться, наконец! Эмиль!"
Бенджамин замолчал, остолбенело уставившись на бьющегося в мучительных конвульсиях собеседника. Спазмы беззвучного хохота согнули того, как это бывает при неудержимой рвоте, пока приступ, сопровождаемый иканием, хрипом, свистами, подвываниями и стонами, не отпустил его так же неожиданно, как начался. Тяжело дыша, он тупо смотрел на Бенджамена.