Семен Кирсанов. Собр. соч. в 4-х томах.
Москва: Худож. лит., 1974.
Быстроходная яхта продрала бока,
растянула последние жилки
и влетела в открытое море, пока
от волненья тряслись пассажирки.
У бортов по бокам отросла борода,
бакенбардами пены бушуя,
и сидел, наклонясь над водой, у борта
человек, о котором пишу я.
Это море дрожит полосой теневой,
берегами янтарными брезжит…
О, я знаю другое, и нет у него
ни пристаней, ни побережий.
Там рифы — сплошное бурление рифм,
и, черные волны прорезывая,
несется, бушприт в бесконечность вперив,
тень парохода „Поэзия“.
Я вижу — у мачты стоит капитан,
лебедкой рука поднята,
и голос, как в бурю взывающий трос,
и гордый, как дерево, рост.
Вот вцепится яро, зубами грызя
борта парохода, прибой, —
он судно проводит, прибою грозя
выдвинутою губой!
Я счастлив, как зверь, до ногтей, до волос,
я радостью скручен, как вьюгой,
что мне с командиром таким довелось
шаландаться по морю юнгой.
Пускай прокомандует! Слово одно —
готов, подчиняясь приказам,
бросаться с утеса метафор на дно
за жемчугом слов водолазом!
Всю жизнь, до седины у виска,
мечтаю я о потайном.
Как мачта, мечта моя высока:
стать, как и он, капитаном!
И стану! Смелее, на дальний маяк!
Терпи, добивайся, надейся, моряк,
высокую песню вызванивая,
добыть капитанское звание!
Семен Кирсанов. Собр. соч. в 4-х томах.
Москва: Худож. лит., 1974.
Расчлененные в скобках подробно,
эти формулы явно мертвы.
Узнаю: эта линия — вы!
Это вы, Катерина Петровна!
Жизнь прочерчена острым углом,
в тридцать градусов пущен уклон,
и разрезан надвое я
вами, о, биссектриса моя!
Знаки смерти на тайном лице,
угол рта, хорды глаз — рассеки!
Это ж имя мое — ABC —
Александр Борисыч Сухих!
И когда я изогнут дугой,
неизвестною точкой маня,
вы проходите дальней такой
по касательной мимо меня!
Вот бок о бок поставлены мы
над пюпитрами школьных недель, —
только двум параллельным прямым
не сойтись никогда и нигде!
Семен Кирсанов. Собр. соч. в 4-х томах.
Москва: Худож. лит., 1974.
Стоят ворота, глухие к молящим глазам и слезам.
Откройся, Сезам!
Я тебя очень прошу — откройся, Сезам!
Ну, что тебе стоит, — ну, откройся, Сезам!
Знаешь, я отвернусь,
а ты слегка приоткройся, Сезам.
Это я кому говорю — „откройся, Сезам“?
Откройся или я тебя сам открою!
Ну, что ты меня мучаешь, — ну,
откройся, Сезам, Сезам!
У меня к тебе огромная просьба: будь любезен,
не можешь ли ты
открыться, Сезам?
Сезам, откройся!
Раз, откройся, Сезам, два, откройся, Сезам, три…
Нельзя же так поступать с человеком, я опоздаю,
я очень спешу, Сезам, ну, Сезам, откройся!
Мне ненадолго, ты только откройся
и сразу закройся, Сезам…
Стоят ворота, глухие к молящим глазам и слезам.
Семен Кирсанов. Собр. соч. в 4-х томах.
Москва: Худож. лит., 1974.
На снег-перевал
по кручам дорог
Кавказ-караван
взобрался и лег.
Я снег твой люблю
и в лед твой влюблюсь,
двугорый верблюд,
двугорбый Эльбрус.
Вот мордой в обрыв
нагорья лежат
в сиянье горбы
твоих Эльбружат.
О, дай мне пройти
туда, где светло,
в приют Девяти,
к тебе на седло!
Пролей родники
в походный стакан.
Дай быстрой реки
черкесский чекан!
Семен Кирсанов. Собр. соч. в 4-х томах.
Москва: Худож. лит., 1974.
Скорый поезд, скорый поезд, скорый поезд!
Тамбур в тамбур, буфер в буфер, дым об дым!
В тихий шелест, в южный город, в теплый пояс,
к пассажирским, грузовым и наливным!
Мчится поезд в серонебую просторность.
Всё как надо, и колеса на мази!
И сегодня никакой на свете тормоз
не сумеет мою жизнь затормозить.
Вот и ветер! Дуй сильнее! Дуй оттуда,
с волнореза, мимо теплой воркотни!
Слишком долго я терпел и горло кутал
в слишком теплый, в слишком добрый воротник.
Мы недаром то на льдине, то к Эльбрусу,
то к высотам стратосферы, то в метро!
Чтобы мысли, чтобы щеки не обрюзгли
за окошком, защищенным от ветров!
Мне кричат:- Поосторожней! Захолонешь!
Застегнись! Не простудись! Свежо к утру! —
Но не зябкий инкубаторный холеныш
я, живущий у эпохи на ветру.
Мои руки, в холодах не костенейте!
Так и надо — на окраине страны,
на оконченном у моря континенте,
жить с подветренной, открытой стороны.
Так и надо — то полетами, то песней,
то врезая в бурноводье ледокол, —
чтобы ветер наш, не теплый и не пресный,
всех тревожил, долетая далеко.
1933
Семен Кирсанов. Собр. соч. в 4-х томах.
Москва: Худож. лит., 1974.
К Земле подходит Марс,
планета красноватая.
Бубнит военный марш,
трезвонит медь набатная.
В узле золотой самовар
с хозяйкой бежит от войны;
на нем отражается Марс
и первые вспышки видны.
Обвалилась вторая стена,
от огня облака порыжели.
— Неужели это война?
— Прекрати повторять „неужели“!
Неопытны первые беженцы,
далекие гулы зловещи,
а им по дороге мерещатся
забытые нужные вещи.
Мать перепутала детей,
цепляются за юбку двое;
они пристали в темноте,
когда случилось роковое.
A может быть, надо проснуться?
Уходит на сбор человек,
он думает вскоре вернуться,
но знает жена, что навек.
На стыке государств
стоит дитя без мамы;
к нему подходит Марс
железными шагами.
Семен Кирсанов. Собр. соч. в 4-х томах.
Москва: Худож. лит., 1974.
Les sanglots longs…
Раul Verlaine[1]
Лес окрылен,
веером — клен.
Дело в том,
что носится стон
в лесу густом
золотом…
Это — сентябрь,
вихри взвинтя,
бросился в дебрь,
то злобен, то добр
лиственных домр
осенний тембр.
Ливня гульба
топит бульвар,
льет с крыш…
Ночная скамья,
и с зонтиком я —
летучая мышь.
Жду не дождусь.
Чей на дождю
след?..
Много скамей,
но милой моей
нет!..
Семен Кирсанов. Собр. соч. в 4-х томах.
Москва: Худож. лит., 1974.
Принесли к врачу солдата
только что из боя,
но уже в груди не бьется
сердце молодое.
В нем застрял стальной осколок,
обожженный, грубый.
И глаза бойца мутнеют,
и синеют губы.
Врач разрезал гимнастерку,
разорвал рубашку,
врач увидел злую рану —
сердце нараспашку!
Сердце скользкое, живое,
сине-кровяное,
а ему мешает биться
острие стальное…
Вынул врач живое сердце
из груди солдатской,
и глаза устлали слезы
от печали братской.
Это было невозможно,
было безнадежно…
Врач держать его старался
бесконечно нежно.
Вынул он стальной осколок
нежною рукою
и зашил иглою рану,
тонкою такою…
И в ответ на нежность эту
под рукой забилось,
заходило в ребрах сердце,
оказало милость.
Посвежели губы брата,
очи пояснели,
и задвигались живые
руки на шинели.
Но когда товарищ лекарь
кончил это дело,
у него глаза закрылись,
сердце онемело.
И врача не оказалось
рядом по соседству,
чтоб вернуть сердцебиенье
и второму сердцу.
И когда рассказ об этом
я услышал позже,
и мое в груди забилось
от великой дрожи.
Понял я, что нет на свете
выше, чем такое,
чем держать другое сердце
нежною рукою.
И пускай мое от боли
сердце разорвется —
это в жизни, это в песне
творчеством зовется.
1943