«Когда мы вернулись с войны…»
Когда мы вернулись с войны,
Я понял, что мы не нужны.
Захлебываясь от ностальгии,
От несовершенной вины,
Я понял: иные, другие,
Совсем не такие нужны.
Господствовала прямота,
И вскользь сообщалося людям,
Что заняты ваши места
И освобождать их не будем,
А звания ваши, и чин,
И все ордена, и медали,
Конечно, за дело вам дали.
Все это касалось мужчин.
Но в мир не допущен мужской,
К обужам его и одежам,
Я слабою женской рукой
Обласкан был и обнадежен.
Я вдруг ощущал на себе
То черный, то синий, то серый,
Смотревший с надеждой и верой
Взор.
И перемену судьбе
Пророчествовали и гласили
Не опыт мой и не закон,
А взгляд,
И один только он —
То карий, то серый, то синий.
Они поднимали с земли,
Они к небесам увлекали,
И выжить они помогли —
То синий, то серый, то карий.
«Интеллигенты получали столько же…»
Интеллигенты получали столько же
И даже меньше хлеба и рублей
И вовсе не стояли у рулей.
За макинтош их звали макинтошники,
Очкариками звали — за очки.
Да, звали. И не только дурачки.
А макинтош был старый и холодный,
И макинтошник — бедный и голодный
Гриппозный, неухоженный чудак.
Тот верный друг естественных и точных
И ел не больше, чем простой станочник,
И много менее, конечно, пил.
Интеллигент! В сем слове колокольцы
Опять звенят! Какие бубенцы!
И снова нам и хочется и колется
Интеллигентствовать, как деды и отцы.
Сталин взял бокал вина[39]
(Может быть, стаканчик коньяка),
Поднял тост — и мысль его должна
Сохраниться на века:
За терпенье!
Это был не просто тост
(Здравицам уже пришел конец).
Выпрямившись во весь рост,
Великанам воздавал малец
За терпенье.
Трус хвалил героев не за честь,
А за то, что в них терпенье есть.
— Вытерпели вы меня, — сказал
Вождь народу. И благодарил.
Это молча слушал пьяных зал.
Ничего не говорил.
Только прокричал: «Ура!»
Вот каковская была пора.
Страстотерпцы выпили за страсть,
Выпили и закусили всласть.
«Нам черное солнце светило…»
Нам черное солнце светило,
Нас жгло, опаляло оно,
Сжигая иные светила,
Сияя на небе — одно.
О, черного солнца сиянье,
Зиянье его в облаках!
О, долгие годы стоянья
На сомкнутых каблуках!
И вот — потемнели блондины.
И вот — почернели снега.
И билась о черные льдины
Чернейшего цвета пурга.
И черной фатою невесты
Окутывались тогда,
Когда приходили не вести,
А в черной каемке беда.
А темный, а белый, а серый
Казались оттенками тьмы,
Которую полною мерой
Мы видели, слышали мы.
Мы ее ощущали.
Мы ее осязали.
Ели вместе со щами.
Выплакивали со слезами.
«Я рос при Сталине, но пристально…»
Я рос при Сталине, но пристально
Не вглядывался я в него.
Он был мне маяком и пристанью.
И все. И больше ничего.
О том, что смертен он, — не думал я,
Не думал, что едва жива
Неторопливая и умная,
Жестокая та голова,
Что он давно под горку катится,
Что он не в силах — ничего,
Что черная давно он пятница
В неделе века моего.
Не думал, а потом — подумал.
Не знал, и вдруг — сообразил
И, как с пальто пушинку, сдунул
Того, кто мучил и грозил.
Печалью о его кондрашке
Своей души не замарал.
Снял, словно мятую рубашку,
Того, кто правил и карал.
И стало мне легко и ясно
И видимо — во все концы земли.
И понял я, что не напрасно
Все двадцать девять лет прошли.
Когда кино заговорило,
Оно актерам рты открыло.
Устав от долгой немоты,
Они не закрывали рты.
То,
уши зрителей калеча,
Они произносили речи.
То,
проявляя бурный нрав,
Орали реплики из драм.
Зачем же вы на нас орете
И нарушаете покой?
Ведь мы оглохли на работе
От окриков и от пинков.
Нет голоса у черной тени,
Что мечется меж простыней.
Животных ниже
и растений
Бесплотная толпа теней.
Замрите, образы,
молчите,
Созданья наших ловких рук,
Молчанье навсегда включите
Навеки выключите звук.
«Государи должны государить…»
Государи должны государить,
Государство должно есть и пить
И должно, если надо, ударить,
И должно, если надо, убить.
Понимаю, вхожу в положенье,
И хотя я трижды не прав,
Но как личное пораженье
Принимаю списки расправ.
Списки расправ.
Кто не прав,
Тот попадает в списки расправ.
Бо́енный чад
И чад типографский,
Аромат
Царский и рабский,
Колорит
Белый и черный,
Четкий ритм
И заключенный.
Я читал
Списки расправ,
Я считал,
Сколько в списке.
Это было одно из прав
У живых, у остающихся
Читать списки расправ
И видеть читающих рядом, трясущихся
От ужаса, не от страха,
Мятущихся
Вихрей праха.
«Проводы правды не требуют труб…»
Проводы правды не требуют труб.
Проводы правды — не праздник, а труд!
Проводы правды оркестров не требуют:
Музыка — брезгует, живопись требует.
В гроб ли кладут или в стену вколачивают,
Бреют, стригут или укорачивают:
Молча работают, словно прядут,
Тихо шумят, словно варежки вяжут.
Сделают дело, а слова не скажут.
Вымоют руки и тотчас уйдут.
«Вынимаются книжки забытые…»
Вынимаются книжки забытые,
Называются вновь имена,
Гвозди,
в руки распятых
забитые,
Тянут, тащат с утра до темна.
Знаменитые и безымянные,
В шахтах сгинувшие и в рудниках,
Вы какие-то новые, странные,
Вы на вас не похожи никак.
Чтоб судьбу, бестолковую пряху,
Вновь на подлость палач не подбил,
Мир, предложенный вашему праху,
Отвергаете вы из могил.
Отвергаете сладость забвенья
И терпенья поганый верняк.
Кандалов ваших синие звенья
О возмездии только звенят.
Из метро, как из мешка,
Словно вулканическая масса,
Сыплются четыре первых класса.
Им кричат: «Мошка!»
Взрослым кажется совсем не стыдно
Ухмыляться гордо и обидно,
И не обходиться без смешка,
И кричать: «Мошка!»
Но сто двадцать мальчиков, рожденных
В славном пятьдесят четвертом,
Правдолюбцев убежденных,
С колыбели увлеченных спортом,
Улицу заполонили
Тем не менее.
Вас, наверно, мамы уронили
При рождении,
Плохо вас, наверно, пеленали.
Нас вообще не пеленали,
Мы росли просторно и легко.
Лужники, луна ли —
Все равно для нас недалеко.
Вот она, моя надежда.
Вот ее слова. Ее дела.
Форменная глупая одежда
Ей давным-давно мала.
Руки красные из рукавов торчат,
Ноги — в заменители обуты.
Но глаза, прожекторы как будто,
У ребят сияют и девчат.
Вы пока шумите и пищите
В радостном предчувствии судьбы,
Но, тираны мира,
трепещите,
Поднимайтесь,
падшие рабы.