«Сорок сороков сорокалетних…»
Сорок сороков сорокалетних
Однокурсниц и соучениц,
По уши погрязших в сплетнях,
Пред успехом падающих ниц,
Все же сердобольных, все же честных,
Все же (хоть по вечерам) прелестных,
Обсудили и обговорили
И распределили все места
И такую кашу заварили!
Ложка в ней стоймя стоит — крута!
Эти сорок сороков я знал
Двадцать лет назад — по институту,
И по гулкости консерваторских зал,
По добру, а также и по худу.
Помню толстоватых и худых,
Помню миловидных, безобразных,
Помню работящих, помню праздных,
Помню очень молодых.
Я взрослел и созревал
Рядом с ними, сорока сороками,
Отмечал их дни рождения строками,
А на днях печали — горевал.
Стрекочите и трезвоньте,
Сорок сороков, сорок сорок,
Пусть на вашем горизонте
Будет меньше тучек и тревог.
Человек, как лист бумаги,
Изнашивается на сгибе.
Человек, как склеенная чашка,
Разбивается на изломе.
А моральный износ человека
Означает, что человека
Слишком долго сгибали, ломали,
Колебали, шатали, мяли,
Били, мучили, колотили,
Попадая то в страх, то в совесть,
И мораль его прохудилась,
Как его же пиджак и брюки.
В анкетах лгали,
Подчищали в метриках,
Равно боялись дыма и огня
И не упоминали об Америках,
Куда давно уехала родня.
Храня от неприятностей семью,
Простую биографию свою
Насильно к идеалу приближали
И мелкой дрожью вежливо дрожали.
А биография была проста.
Во всей своей наглядности позорной.
Она — от головы и до хвоста —
Просматривалась без трубы подзорной.
Сознанье отражало бытие,
Но также искажало и коверкало, —
Как рябь ручья, а вовсе не как зеркало,
Что честно дело делает свое.
Но кто был более виновен в том:
Ручей иль тот, кто в рябь его взирает
И сам себя корит и презирает?
Об этом я вам расскажу потом.
«Доносов не принимают!..»
«Доносов не принимают!
Вчера был последний день!»
Но гадов не пронимает
Торжественный бюллетень.
Им уходить неохота,
Они толпятся у входа.
Серее серых мышат,
Они бумагой шуршат.
Проходят долгие годы,
Десятилетья идут,
Но измененья погоды
Гады по году ждут.
«Когда эпохи идут на слом…»
Когда эпохи идут на слом,
Появляются дневники,
Писанные задним числом,
В одном экземпляре, от руки.
Тому, который их прочтет
(То ли следователь, то ли потомок),
Представляет квалифицированный отчет
Интеллигентный подонок.
Поступки корректируются слегка.
Мысли — очень серьезно.
«Рано!» — бестрепетно пишет рука,
Где следовало бы: «Поздно».
Но мы просвечиваем портрет
Рентгеновскими лучами,
Смываем добавленную треть
Томления и отчаяния.
И остается пища: хлеб
Насущный, хотя не единый,
И несколько недуховных потреб,
Пачкающих седины.
«Надо, чтобы дети или звери…»
Надо, чтобы дети или звери,
Чтоб солдаты или, скажем, бабы
К вам питали полное доверье
Или полюбили вас хотя бы.
Обмануть детей не очень просто,
Баба тоже не пойдет за подлым,
Лошадь сбросит на скаку прохвоста,
А солдат поймет, где ложь, где подвиг.
Ну, а вас, разумных и ученых, —
О, высокомудрые мужчины, —
Вас водили за нос, как девчонок,
Как детей, вас за руку влачили.
Нечего ходить с улыбкой гордой
Многократно купленным за орден.
Что там толковать про смысл, про разум,
Многократно проданный за фразу.
Я бывал в различных обстоятельствах,
Но видна бессмертная душа
Лишь в освобожденной от предательства,
В слабенькой улыбке малыша.
Как дерево стареет и устает металл,
Всемирный обыватель от истории устал.
Он одурел от страха и притерпелся к совести,
Ему приелись лозунги и надоели новости.
Заснул отец семейства и видит сладкий сон
О том, что репродуктор неожиданно включен.
Храпит простак, но видит его душевный глаз:
Последние известия звучат в последний раз.
Храпит простак, но слышит его душевный слух,
Что это все взаправду, что это все не слух:
Событий не предвидится ближайших двести лет
И деньги возвращаются подписчикам газет.
Посередине ночи, задолго до утра
Вскочил простак поспешно с двуспального одра,
Он теребит супругу за толстое плечо,
И, злая с недосыпу, она кричит: «Для чо?
Какой там репродуктор? Он даже не включен».
И оптимист злосчастный проклял свой лживый сон.
«У людей — дети. У нас — только кактусы…»
У людей — дети. У нас — только кактусы
Стоят, безмолвны и холодны.
Интеллигенция, куда она катится?
Ученые люди,
где ваши сыны?
Я жил в среде, в которой племянниц
Намного меньше, чем теть и дяде́й.
И ни один художник-фламандец
Ей не примажет больших грудей.
За что? За то, что детские сопли
Однажды побрезговала стереть,
Сосцы у нее навсегда пересохли,
Глаза и щеки пошли стареть.
Чем больше книг, тем меньше деток,
Чем больше идей, тем меньше детей.
Чем больше жен, со вкусом одетых,
Тем в светлых квартирах пустей и пустей.
Генерала легко понять,
Если к Сталину он привязан, —
Многим Сталину он обязан,
Потому что тюрьму и суму
Выносили совсем другие.
И по Сталину ностальгия,
Как погоны, к лицу ему.
Довоенный, скажем, майор
В сорок первом или покойник,
Или, если выжил, полковник.
Он по лестнице славы пер.
До сих пор он по ней шагает,
В мемуарах своих — излагает,
Как шагает по ней до сих пор.
Но зато на своем горбу
Все четыре военных года
Он тащил в любую погоду
И страны и народа судьбу
С двуединым известным кличем.
А из Родины — Сталина вычтя,
Можно вылететь. Даже в трубу!
Кто остался тогда? Никого.
Всех начальников пересажали.
Немцы шли, давили и жали
На него, на него одного.
Он один, он один. С начала
До конца. И его осеняло
Знаменем вождя самого.
Даже и в пятьдесят шестом,
Даже после Двадцатого съезда
Он портрета не снял, и в том
Ни его, ни его подъезда
Обвинить не могу жильцов,
Потому что в конце концов
Сталин был его честь и место.
Впереди только враг. Позади
Только Сталин. Только Ставка.
До сих пор закипает в груди,
Если вспомнит. И ни отставка,
Ни болезни, ни старость, ни пенсия
Не мешают; грозною песнею,
Сорок первый, звучи, гуди.
Ни Егоров, ни Тухачевский —
Впрочем, им обоим поклон, —
Только он, бесстрашный и честный,
Только он, только он, только он.
Для него же свободой, благом,
Славой, честью, гербом и флагом
Сталин был. Это уж как закон.
Это точно. «И правду эту, —
Шепчет он, — никому не отдам».
Не желает отдать поэту.
Не желает отдать вождям.
Пламенем безмолвным пылает,
Но отдать никому не желает.
И за это ему — воздам!
«Товарищ Сталин письменный…»
Товарищ Сталин письменный —
Газетный или книжный —
Был благодетель истинный,
Отец народа нежный.
Товарищ Сталин устный —
Звонком и телеграммой —
Был душегубец грустный,
Угрюмый и упрямый.
Любое дело делается
Не так, как сказку сказывали.
А сказки мне не требуются,
Какие б ни навязывали.