Вера Инбер
Старухи в Переделкине — их там всегда не менее половины наличного состава — с каждым годом старятся все скорее — на год, на два, на три — за год. Вот они еще бегают по аллеям, как Нора Галь с ее офицерской выправкой[107]. А вот уже семенит, держась за стенку, в франтоватых своих, импортных, стеганых халатиках Инбер Вера Михайловна.
Я с ней встречаюсь редко, раз в десятилетие.
В Италии, в 1957 году, Заболоцкий называл ее Сухофрукт. Была подтянута, стяжательствовала по магазинам[108]. Во Флоренции в галерее Уффици неожиданно прочитала нам лекцию о Боттичелли — о нем писал ее первый муж Инбер (с ударением на втором слоге). Лет через пять в Болгарии, куда она поехала сразу же после смерти единственной дочери, тоже скупала кофточки и неоднократно с кокетливой гордостью читала эпиграмму тридцатых годов:
У Инбер нежное сопрано
И робкий жест.
Но эта тихая Диана
И тигра съест.
(Три эпитета я, наверное, напутал.)
Читала с гордостью, а может быть, и с угрозой.
Однако другая старуха, болгарская поэтесса Дора Габе, делившая с ней гостиничный номер во время поездки нашей делегации по стране, рассказывала, что Инбер во сне кричит и плачет.
И вот 1970 год. Август. Инбер 80 лет. Она хвастается телеграммами, но — вяло. Со мной шушукается.
Все спрашивают, не выжила ли она из ума, не поглупела ли.
Я искренне отвечаю, что нет.
Она — в уме, в том уме, не малом и не большом, в котором прожила всю жизнь.
Она спрашивает у меня: «Слуцкий, что вы такой мрачный? У вас все в порядке?»
И, выслушав ответ, убежденно говорит: «У меня все в порядке. У меня всегда все в порядке».
И действительно, у нее все в порядке — как почти всю жизнь. Как у дерева, у которого ветки отсохли раньше, чем корни. Теперь отсохли уже корни. Держится оно… непонятно на чем. Может быть, на воле? Но на воле долго не держатся…
В книге: «райха». — прим. верст.
Константин Симонов. Первая любовь. — прим. верст.
…Выхожу двадцатидвухлетний / и совсем некрасивый собой…
Перифраз строк Маяковского из поэмы «Облако в штанах»:
У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней!
Мир огромив мощью голоса,
Иду — красивый,
двадцатидвухлетний. — Здесь и далее, кроме оговоренных случаев, комментарии Б. Сарнова.
…в свой решительный и последний… — перифраз строк «Интернационала»:
Это будет последний
И решительный бой…
В книге: «спасли». — прим. верст.
В книге: «злато — серебро». — прим. верст.
В книге: «пиво — раки». — прим. верст.
В книге: «если». — прим. верст.
…давайте выпьем мертвые, / во здравие живых.
Вот как прокомментировал эту строку и название, которое он дал этому своему стихотворению («Голос друга»), сам автор: «„Давайте после драки…“ было написано осенью 1952-го в глухом углу времени — моего личного и исторического. До первого сообщения о врачах-убийцах оставалось месяц-два, но дело явно шло — не обязательно к этому, а к чему-то решительно изменяющему судьбу. Такое же ощущение — близкой перемены судьбы — было и весной 1941 года, но тогда было веселее. В войне, которая казалась неминуемой тогда, можно было участвовать, можно было действовать самому. На этот раз надвигалось нечто такое, что никакого твоего участия не требовало. Делать же должны были со мной и надо мной.
Повторяю: ничего особенного еще не произошло ни со мной, ни со временем. Но дело шло к тому, что нечто значительное и очень скверное произойдет — скоро и неминуемо.
Надежд не было. И не только ближних, что было понятно, но и отдаленных. О светлом будущем не думалось. Предполагалось, что будущего у меня и у людей моего круга не будет никакого…
Позднее я объявил это стихотворение посмертным монологом Кульчицкого и назвал „Голос друга“… Через год-два у меня уже не было оснований для автопохорон… Но осенью 1952 года ощущение было именно такое…»
(Борис Слуцкий. О других и о себе. М., 2005. С. 194.)И. Эренбургу.
«Стихи так нравились Эренбургу, что я их ему посвятил».
(Борис Слуцкий. К истории моих стихотворений. См. наст. изд.)Эренбург свое отношение к этому стихотворению выразил в статье, появившейся 28 июля 1956 года в «Литературной газете» («О стихах Бориса Слуцкого»), которая положила начало общественному признанию поэта и его скандальной известности.
О «Лошадях в океане» в ней говорилось так:
«Детям у нас везет. Повесть „Старик и море“ Хемингуэя выпустил в свет Детгиз, а трагические стихи о потопленном транспорте опубликовал „Пионер“. Все это очень хорошо, но когда же перестанут обходить взрослых?»
(Илья Эренбург. Собрание сочинений в восьми томах. Том 6. М., 1996. С. 297.)Я заслужил признательность Италии…
«20 февраля 1943 года на станции Мичуринск наш эшелон стоял рядом с эшелоном пленных. Здесь были итальянцы, румыны, югославские евреи из рабочего батальона. На платформах валялись десятки желтых трупов. Их крайняя истощенность свидетельствовала, что причиной смерти был голод; однако достаточно было взглянуть в окно, чтобы понять, что пленные страдают от жажды больше, чем от голода. Через окна шла жуткая торговля. Жители подавали туда грязный снег, смерзшийся, февральский, политый конской мочой, осыпанный угольной пылью. За этот снег пленные отдавали часы, ридикюли, кольца, легко снимавшиеся с истощенных пальцев. Вдоль окон ходила маленькая девочка с испуганными глазами. Она давала большие куски снега — бесплатно. Я подал пленным несколько кусков и приказал страже немедленно напоить их».
(
Борис Слуцкий. О других и о себе. М., 2005. С. 20.)В книге: «текста». — прим. верст.
Его кормили кашей целый день / и целый год бы не жалели каши…
«Мы народ добрый, но ленивый и удивительно не считающийся с жизнью одного человека.
Мне рассказывали один из разительных примеров этой разбойной доброты. Зимой разведчики поймали фрица.
Возили его за собой три недели — в комендантской роте. Фриц был забавный и первый в дивизии. Его кормили на убой — тройными порциями пшенной каши. Наконец встал вопрос об отправке его в штаб армии. Никому не хотелось шагать по снегу восемь километров. Фрица накормили досыта — в последний раз, а потом пристрелили в амбаре. Этот пир перед убийством есть черта глубоко национальная.
Однажды на командном пункте дивизии офицер допрашивал немца. Его знания языка строго ограничивались кратким четырехстраничным разговорником. Он беспрестанно лазил в разговорник за переводами вопросов и ответов. В это время фриц дрожал от усердия, страха, необычайного холода, а разведчики сердито колотили по снегу промерзшими валенками. Наконец офицер окончательно уткнулся в разговорник. Когда он поднял голову, перед ним никого не было. „А куда же вы девали фрица?“ — „А мы его убили, товарищ лейтенант“».
(Борис Слуцкий. О других и о себе. М., 2005.С. 20–21.)В стихотворении Слуцкий дал смягченный вариант этой коллизии: у него причиной убийства пленного немца оказывается не бессмысленная и ничем не оправданная жестокость, а суровая военная необходимость:
…да только ночью отступили наши
— такая получилась дребедень.
…армия Андерса — с семьями, / с женами и с детьми…
Владислав Андерс (1892–1970) — польский генерал. В 1941–1942 гг. командовал сформированной в СССР польской армией, которую польское правительство перебросило на Ближний Восток.
Желая вовеки больше не видеть нашей земли…
К тому счету, который поляки могли и раньше предъявить России (три раздела Польши и два польских восстания, о которых вспоминает автор), в это время добавился новый кровавый счет: четвертый раздел Польши между Сталиным и Гитлером, бессудный расстрел в Катыни польских офицеров, мытарства, перенесенные уцелевшими поляками и их семьями на советской земле…