Ознакомительная версия.
Requiescat in pace. Amen[177].
Аллегорию этого стиха и создавал Модоло, ваяя свою печальную деву с траурным опущенным факелом в руке. Поэтому и Анненский, уже чувствуя близость конца, так любил гулять по неприметным дорожкам возле олицетворения Вечного Покоя…
Своим восхищением Ахматова тут же поделилась с новой соседкой по дому Шухардиной Валерией Тюльпановой. Эта Тюльпанова, впервые мелькнувшая в её жизни ещё десять лет тому назад, в Гугенбурге, так же училась в Мариинской гимназии, классом старше. Ахматова регулярно приветствовала её как давнюю знакомую, но от прочих гимназисток не отделяла. Теперь же, после того как Тюльпановы, погорев, въехали осенью 1903 года в меблированную квартиру этажом ниже, Валерия в ближнем рассмотрении виделась Ахматовой существом симпатичным. Была она немногословной, уютной и в общении необременительной, однако, несомненно, умной, отличаясь не по годам тем здравомыслием, которое даётся только натурам глубоким, щедрым и уверенным в себе. Отец её служил по Департаменту народного просвещения, как раз достигал «статского», как и его новый сосед, но, в отличие от Андрея Антоновича, подчёркивал величие нарочитой строгостью к домашним.
Было видно, что заведённые в семье Тюльпановых субординация и светский тон Валерию явно тяготили. Со своими родными она держалась ровно и замкнуто. Навестив же несколько раз «верхних» соседей, напротив, явно прониклась живой симпатией к безалаберной, но искренней и непосредственной семейной какофонии дома «Инны Несуразмовны». Встречаясь с Ахматовой во внутреннем дворике, Валерия Тюльпанова всячески демонстрировала расположение, весьма тактично избегая при этом восторженного напора, присущего большинству мариинских гимназисток в изъявлении дружеских симпатий.
Прочитав стихи из «Тихих песен», Тюльпанова неожиданно предложила Ахматовой «навестить» отверженную богиню, воспетую Анненским, и подруги тут же, конспиративно покинув дом Шухардиной, сбежали в Екатерининский парк:
Мы нарочно долго искали эту Расе (богиню мира) с Аней – и нашли в заглохшей части парка на маленькой поляне и долго смотрели на её израненное дождями белое в тёмных пятнах лицо и «тяжелый ужас кос». И так странно жутко повторяли (в каком – то проникновении в будущее, что ли?) последнее восклицание этого удивительного стихотворения: «О, дайте вечность мне, – и вечность я отдам за равнодушие к обидам и годам».
Вокруг сгущался уже сумерками холодевший воздух, невесомая сырость висела среди зелени, тронутой осенним тлением. Ахматова ступила на заросшую лужайку и наклонилась над статуей, пытаясь сквозь высокую траву лучше разглядеть черты изуродованного ударом мраморного лица:
…А там мой мраморный двойник,
Поверженный под старым клёном,
Озёрным водам отдал лик,
Внимает шорохам зелёным.
И моют светлые дожди
Его запёкшуюся рану…
Холодный, белый подожди,
Я тоже мраморною стану.[178]
Тюльпанова с жадным любопытством наблюдала за ней: в неожиданном зеркальном подобии этих двух сблизившихся матово-бледных лиц, живого и мраморного, было что-то одновременно и жуткое, отталкивающее, – и дерзкое, захватывающее… Вдруг Ахматова резко выпрямилась, и Тюльпанова, обернувшись вслед за ней, едва не выронила «Тихие песни» из рук. На другой стороне лужайки в неизменном цилиндре и щегольском пальмерстоне стоял Иннокентий Фёдорович Анненский, внимательно созерцая двух гимназисток с книжкой над вечерним белеющим мрамором. Ответив на их торопливый реверанс своим обычным рассеянным приветствием, он продолжил неторопливую прогулку. «И странно, – заключает Тюльпанова, – почти дети, подростки, девочки, как любили мы издали наблюдать за высокой худощавой фигурой поэта, за которой неизменно старый лакей нёс небольшое складное кресло – И. Ф. страдал тогда болезнью сердца…».
По возвращении в дом Шухардиной Тюльпановой предстояло выдержать суровый родительский нагоняй. Дело было не только в неожиданной своевольной отлучке. Перспектива дружеских контактов дочки с соседской отроковицей не вызывала у достойного чиновника никакого энтузиазма. Несмотря на генеральский чин, только что полученный отцом, Ахматова, за которой тянулся неприятный шлейф каких-то странных историй, была малопопулярна среди родителей примерных учениц Мариинской гимназии:
– Она же… лунатичка!
Впрочем, Тюльпановой повезло: её родители не знали об ахматовском стихотворчестве… А когда узнали – было уже поздно.
Без всякой натяжки могу сказать, что в наших отношениях была та чистейшая, бескорыстная дружба, которую так неохотно приписывают поэты и прозаики женщинам. И всё же она, как видите, бывает, и даже сохраняется на всю жизнь.
Тюльпанова писала эти строки в 1963-м, когда жить ей оставалось меньше года (а Ахматовой – около трех лет), и была она уже не Тюльпанова, а Валерия Сергеевна Срезневская, и не было уже ни Царского Села, ни Российской империи… А осенью 1903-го родителям Валерии Сергеевны не оставалось ничего иного, как, скрепя сердце, примириться с «лунатичкой» в качестве постоянной и неизменной спутницы младшей дочери:
Наши семьи жили замкнуто. Все интересы отцов были связаны с Петербургом; матери – многодетные, обременённые хлопотами о детях и хозяйстве. Уже дворянского приволья не было нигде и в помине. Прислуга была вольнодумная и небрежная в работе. Жизнь дорогая. Гувернантки, большею частью швейцарки и немки, претенциозные и не ахти как образованные. Растить многочисленную семью было довольно сложно. Отсюда не всегда ровная атмосфера в доме; не всегда и ровные отношения между членами семьи. Не мудрено, что мы отдыхали, удаляясь от бдительных глаз, бродя в садах и гущах прекрасного, заброшенного, меланхолического Царского Села.
К зиме обе подруги уже по-домашнему коротко освоились в обоих семействах, свободно и без церемоний пребывая совместно как в верхних, так и в нижних покоях дома Шухардиной. Как водится, и соседские отношения при такой дружбе детей потеплели: бонна Моника давала уроки немецкого младшим Тюльпановым, гувернантка Тюльпановых m-me Матье занималась с Ией и Виктором Горенко и подтягивала по французскому Ахматову. На последнюю постоянное общение с Тюльпановой, умевшей без видимых усилий прилежно и бесконфликтно следовать гимназической программе и требованиям воспитателей, влияло благотворно. Ахматова существенно прибавила в учёбе, укротила нрав и понемногу превращалась в глазах учителей и одноклассниц из опасной и непредсказуемой ощетинившейся диковины в незаурядную юную особу, хотя своенравную и острую на язык, но в общем терпимую и даже – весьма привлекательную:
Она выросла, стала стройной, с прелестной хрупкой фигурой развивающейся девушки, с чёрными, очень длинными и густыми волосами, прямыми, как водоросли, с белыми и красивыми руками и ногами, с несколько безжизненной бледностью определённо вычерченного лица, с глубокими, большими светлыми глазами, странно выделявшимися на фоне чёрных волос и тёмных бровей и ресниц.
«Аня писала стихи, очень много читала дозволенных и недозволенных книг и очень изменилась внутренне и внешне», – вспоминает Срезневская. К этому следует добавить, что на осень-зиму 1903–1904 годов приходится первое знакомство Ахматовой с «большой» театральной жизнью столицы, связанной прежде всего с блистательными оперными и балетными постановками тогдашнего императорского Мариинского театра. На этот сезон Андрей Антонович, точно исполняянегласные светские правила, присущие образу жизни столичного «гражданского генерала», снял здесь ½ ложи и, если выдавалась возможность, брал с собой старших детей на особо примечательные спектакли. Ахматовой такие вечера выпадали нечасто и появляясь в обязательном гимназическом платье среди бархатно-золотого великолепия, она тушевалась и чувствовала себя крайне неловко. Однако впечатления, вынесенные отсюда, на всю жизнь оставили в ней благородное пристрастие к высокому и сложному искусству хореографии и вокала, представленных в эту зиму на мариинской сцене непревзойденными созданиями Анны Павловой и Фёдора Шаляпина:
Но летит, улыбаясь мнимо,
Над Мариинскою сценой prima —
Ты – наш лебедь непостижимый, —
И острит опоздавший сноб.
Звук оркестра, как с того света
(Тень чего-то мелькнула где-то),
Не предчувствием ли рассвета
По рядам пробежал озноб?
И опять тот голос знакомый,
Будто эхо горного грома, —
Наша слава и торжество!
Он сердца наполняет дрожью
И несётся по бездорожью
Над страной, вскормившей его.[179]
Год завершался. В сочельник, 24 декабря, в доме Шухардиной, как принято, вовсю суетились, устанавливая ёлки, а Ахматова с Валерией и Сергеем Тюльпановыми отправились в Гостиный двор докупать недостающие до совершенной рождественской красоты гирлянды, игрушки, подсвечники и прочую ёлочную мишуру. День был прекрасный. Бодро проносились санные упряжки. Довольны были все без исключения царскосельские обитатели, предвкушая вечерние разговины. Благовестили храмы и навстречу им открыты были бездонные небеса с незримыми ангельскими хорами. Болтая, Ахматова шла по нарядной Оранжерейной улице. Четырнадцать раз уже после её рождения обернулось небо света, двигаясь вновь к исходному месту, как бы в собственном своём вращении, когда Тюльпанова, прервав подругу, сказала: «Мальчики Гумилёвы», остановилась, поздоровалась и представила Ахматовой встреченных гимназистов.
Ознакомительная версия.