Естествоиспытатели утверждают, что щененки всегда становятся такими, если их отдавать в чужие нелюбящие руки.
Не бываю нигде.
От женщин отсаживаюсь стула на три, на четыре — не надышали б чего вредного.
Спасаюсь изданием. С девяти в типографии. Сейчас издаем «Газету футуристов»*.
Спасибо за книжечку*. Кстати: я скомбинировался с Додей относительно пейзажа*, взятого тобой, так что я его тебе дарю.
Сразу в книжечку твою написал два стихотвор<ения>. Большое пришлю в газете (которое тебе нравилось) — «Наш марш», а вот маленькое:
Весна
Город зимнее снял.
Снега распустили слюнки.
Опять пришла весна,
глупа и болтлива как юнкер.
В. Маяковский.
Это, конечно, разбег.
Больше всего на свете хочется к тебе. Если уедешь куда, не видясь со мной, будешь плохая.
Пиши, детанька.
Будь здоров, милый мой Лучик!
Целую тебя, милый, добрый, хороший.
Твой Володя.
В этом больше никого не целую и никому не кланяюсь — это из цикла «тебе, Лиля». Как рад был поставить на «Человеке» «тебе, Лиля»*!
41 Л. Ю. БРИК [Москва, конец марта 1918 г.]
Дорогой и необыкновенный Лиленок!
Не болей ты, христа ради! Если Оська не будет смотреть за тобой и развозить твои легкие (на этом месте пришлось остановиться и лезть к тебе в письмо, чтоб узнать, как пишется: я хотел «лехкия») куда следует, то я привезу к вам в квартиру хвойный лес и буду устраивать в оськином кабинете море по собственному моему усмотрению. Если же твой градусник будет лазить дальше, чем тридцать шесть градусов, то я ему обломаю все лапы.
Впрочем, фантазии о приезде к тебе объясняются моей общей мечтательностью. Если дела мои, нервы и здоровье будут идти так же, то твой щененок свалится под забором животом вверх и, слабо подрыгав ножками, отдаст богу свою незлобивую душу.
Если же случится чудо, то недели через две буду у тебя!
Картину кинемо кончаю*. Еду сейчас примерять в павильоне фрейлиховские штаны*. В последнем акте я денди.
Стихов не пишу, хотя и хочется очень написать что-нибудь прочувствованное про лошадь*.
На лето хотелось бы сняться с тобой в кино*. Сделал бы для тебя сценарий.
Этот план я разовью по приезде. Почему-то уверен в твоем согласии. Не болей. Пиши. Люблю тебя, солнышко мое милое и теплое.
Целую Оську.
Обнимаю тебя до хруста костей.
Твой Володя.
P. S. (Красиво, а?) Прости, что пишу на такой изысканной бумаге. Она из «Питореска»*, а им без изысканности нельзя никак.
Хорошо еще, что у них в уборной кубизма не развели, а то б намучился.
Маяковской О. В., 15 июля 1918*
42 О. В. МАЯКОВСКОЙ [Левашово, 15 июля 1918 г.]
Милая и дорогая Оличка!
Дуешься ты зря. Дело в следующем. Я живу не в Питере, а в деревне, за 50 верст. Когда я получил твое первое письмо, я потелефонил бриковской прислуге, чтоб она немедленно отослала тебе деньги, зная, что это к спеху, а значит, и не мог сам написать ничего на переводе при всем своем желании. При первой же оказии хотел послать вам письмо, но теперь от нас в город никто не ездит, не езжу и я, потому что в Питере холера страшная. Сегодня случайно получил твое письмо (приехали ко мне на именины) и отвечаю сейчас же. Из всего из этого можно умозаключить, что свинья ты, а не я, потому что злишься ты.
Поздравляю тебя, киса, с рождением и ангелом. Желаю вам пожить на даче и отдохнуть.
Я живу хорошо.
Пишите про себя.
Страшно целую мамочку, Людочку и тебя.
Ваш Володя.
15 июля 1918 г. Левашово.
Пишите на прежний адрес Брикам. Сюда письма совсем не доходят.
Меня до того тут опаивают молоком (стаканов шесть ежедневно), что если у меня вырастет вымя, скажи маме, чтоб не удивлялась.
Центральной комиссии по устройству Октябрьских торжеств, 10–12 октября 1918*
43 ЦЕНТРАЛЬНОЙ КОМИССИИ ПО УСТРОЙСТВУ ОКТЯБРЬСКИХ ТОРЖЕСТВ [Москва, 10–12 октября 1918 г.]
Центральной комиссии по устройству Октябрьских торжеств
Краткое изложение моей «Мистерии-буфф» и мотивов, требующих ее постановки в дни Октябрьских торжеств.
Предисловие.
Некая дама просила Льва Толстого объяснить ей, что, собственно, он хотел сказать своей «Войной и миром». «Для этого, — отвечал находчивый Толстой, — пришлось бы второй раз написать ее, и если некоторые излагают мои вещи вкратце, то поздравляю их, — они талантливее меня. Если бы я мог вместить в несколько строк то, о чем говорю томами, то я бы сделал это раньше».
Наше положение приблизительно одинаково. Выйти из него — способ один: прослушать всю вещь, но времени у вас нет, и я, исполняя ваше требование, товарищи, излагаю вкратце мою «Мистерию».
1 д<ействие>. Вся вселенная залита потопом революций. К последней еще сухой точке, к полюсу, карабкаются семь пар запуганных чистых. И турецкий паша, и русский купец, и богдыхан, и поп, и проч<ие> и проч<ие> белые представители всех пяти частей света. А за ними, запуганными и ноющими, подымаются семь пар нечистых — пролетариев, у которых нечему тонуть в этой буре. Весело и спокойно слушают они косноязычное собрание чистых, в ужасе спорящих: что же это, наконец, светопреставление, что ли. И когда, нагоняя бегущих от бунта, и сквозь полюс начинает бить та же кровавая струя, чистые хватаются за последнюю соломинку: «Давайте, давайте построим ковчег!» Одни спасемся. Без этих издевающихся нечистых. Насмешливый голос плотника: «А ты умеешь пилить и строгать?» — сволакивает почтенных с облаков — и униженно просят «господа чистые» «товарищей нечистых» заняться стройкой. «Ехать так ехать», — холодно соглашается плотник.
2 д<ействие>. Под плач чистых и смех нечистых грохнулась в волны земля. Нечистые, напевая, спускаются в трюм. Чего им бояться, еда — дело их рук. Распустив слюнки, слушают чистые веселые песни, и у голодных возникает план подложить нечистым свинью, выбрать им царя. «Затем, что царь издаст манифест — все кушанья мне, мол, должны быть отданы. Царь ест, и мы едим, его верноподданные». Номер прошел. Но когда чистые возвращаются к царю, которому сволакивали отобранную у нечистых еду, перед царем сияло пустое блюдо. Ночью разгорелся голод. Ночь мокра. И каждый чистый почувствовал, что он как будто немножко демократ. За самодержавием — демократическая республика. Но «раньше обжирал один рот, а теперь обжирают ротой. Республика-то оказалась тот же царь, да только сторотый». Под могучими кулаками нечистых задами к борту теснятся чистые и вот уже сверкают пятки сваливаемых в воду белых. С этого места веселое подтрунивание над нестрашными нам какими-то самодержавиями и республиками сменяются пафосом грозовой борьбы пролетариата. Реют по палубе железные слова: «Пусть нас бури бьют, пусть изжарит жара, голод пусть, посмотрим в глаза его. Будем пену одну морскую жрать, мы зато здесь всего хозяева». В бреде об Арарате, изнеможенные, сломленные голодом, — ведь республика и самодержавие съели последнее, — все начинают видеть сияющую гору. Тогда по волнам, как посуху, идет на ковчег не Христос, искушенный в таких занятиях, нет, а самый обыкновенный человек. Став на станки, верстаки и горны, он низвергает великую нагорную проповедь грядущего земного рая. Распаленные видениями рабочие, как за пророком, тянутся за ним. Но насмешлив голос человека. «Довольно на пророков пялить око, взорвите все, что чтили и чтут, и земля обетованная окажется под боком — вот тут». Человек исчез. И вот догадались сразу, — да ведь это была наша собственная, в человечьем образе явившаяся воля. Клятва найти землю обетованную озаряет море, и по мачтам и реям лезут они, грохочут песню восстания, ломятся сквозь небо, сквозь ад и рай, в радужные двери коммунизма. «Не надо пророков, мы все Назареи, на мачты! на мачты! за реи! за реи!»
3 д<ействие>. I, II и III карт<ины>. Мимо райских жителей, завлекающих своим постным небом, мимо ада, в котором у рабочего хватает дерзновенной мощи поиздеваться над его кострами, такими ничтожными по сравнению с заревами сталелитных заводов, ломая все и вся, двигаемые своей несокрушимой волей, приходят к обетованной стране нечистые. Той же самой покинутой землей оказалась обетованная страна. «Кругла земля проклятая, ох, и кругла». Но напрасно неслись их проклятия земле, — омытая революциями и высушенная пеклами новых солнц, она предстала в таком ослепительном блеске, в каком может рисоваться жизнь только нам, ясно различающим за всеми ужасами дня иную великую жизнь. Апофеозом стройных псалмов, в котором хора́ми встали рабочие и недавние рабы рубля, невольные угнетатели: машины, хлеба и проч<ие> вещи, окончена эта картина. «С любовью прильните к земле все, дорога кому она. Славься труд, славься жизнь, славься и сияй наша трудовая коммуна!»