С другой стороны, работая над книгой о Бродском, я перечитал все его стихи и статьи, заглянул в воспоминания о нем и в собственную память, прочел больше половины из данных им двух сотен интервью. Однако обращение к художке объясняется еще тем, что бродсковедение – мемуаристика и стиховедение – полностью исчерпало себя, обречено на повтор и говорильню. Роман, пусть даже близкий к реальности, предоставляет автору неограниченные возможности. У меня уже был однажды такой опыт. Я написал вполне ортодоксальный мемуар «Довлатов на автоответчике», который многократно печатался по обе стороны океана, входил в мои и наши с Леной Клепиковой книжки, но, чувствуя его недостаточность и недоговоренность, сочинил добавочно повесть «Призрак, кусающий себе локти», где дал человека, похожего судьбой и характером на Довлатова, но не один к одному, под другим именем, с рядом подмен. «Запретная книга» о Бродском значительно ближе к реальному герою.
Вот почему, кстати, давая в этой новой книге главы из той прежней, я решил – и решился! – заменить однобуквенный, одним инициалом, псевдоним (секрет Полишинеля!) на полное имя героя с оговоркой, что мой Бродский – все равно что Кутузов либо оба императора – Наполеон и Александр – в «Войне и мире». Ссылка на графа Толстого избавляет меня от необходимости дальнейших объяснений, пояснений и экскьюзов. Хотя высказывания героя не всегда буквальны, но цитатны в широком и даже стилистическом смысле, то есть подтверждены письменно или устно зафиксированными источниками. Отсюда обширный свод автокомментариев в предыдущих «риполовских» изданиях 2006 и 2007 гг. – полторы сотни страниц! – который в этой книге я вынужденно свожу к минимуму. Увы. Потому «увы», что приведенные там обильные цитаты подтверждают пусть не фотографические, но эвристические, аутентичные черты романного персонажа по имени «Бродский». В том же соотношении.
Парочка примеров для нагляда. В главе «Иосиф в Египте» рассказывается про квазимемуары о Бродском, из которых самые фантазийные принадлежат Кушнеру-Скушнеру: что ИБ будто бы носил его фотографию в бумажнике, и та вся истерлась – так часто Бродский ее вынимал, чтобы еще раз глянуть в любимое лицо; даря транзистор «Сони», пообещал: «Я скоро умру – и все будет твое»; на поздравление с Нобелькой ответил: «Да! Только в стихах – чернуха. И чем дальше, тем черней»; жаловался, что не с кем перекинуться словом, а тем более о стихах – только с ним, и проч. Невероятно, да? На самом деле, почти дословный пересказ текстов этого лжевспоминальщика: «Показал мне, вынув из бумажника, затертую фотографию: это меня и Лену сфотографировал у нас дома кто-то из американцев, и она попала к нему. Купил мне транзисторный приемник „Sony“ – „с премии“. Когда я благодарил за подарок, вдруг сказал: „Я скоро умру – и все будет твое“. Я почувствовал, что он очень одинок. Жаловался, что о стихах ему поговорить не с кем… „Не печалься, ты что! Ты же получил премию!“ – „Да! Только в стихах чернуха. И чем дальше, тем черней“».
Либо такой вот мой абзац, смутивший иных моих рецензентов:
Жаловался на проблемы с эрекцией и спермой. Больше, правда, прозой – устной и письменной, чем в стихах. Странно: тебя травмировала импотенция, а не безлюбость. Ты разучился влюбляться. А если это связано: Эрос с Приапом, импотенция с невлюбчивостью?
Первая фраза этого абзаца напрямую связана с личными признаниями Бродского, который постоянно жалился, письменно и устно, на сексуальные проблемы. К примеру, см. его литании в «Письме Горацию»: «Хотя я должен признать, что даже в те стародавние дни, когда со спермой дело обстояло куда лучше…» Там же он описывает свой сон, а во сне «самую энергичную встречу такого рода, в которой я когда-либо участвовал, будь то в реальной жизни или в моем воображении… На меня произвела большое впечатление моя стойкость, равно как и мое вожделение». Странно писать так о себе, сравнивая коитус во сне с предыдущими – как во сне, так и наяву. Одна знакомая, у которой с ИБ были «встречи такого рода», вспоминает их короткость – обычно не дотягивал до среднестатистических пяти минут: кончал раньше или бросал на полпути, отшучиваясь с помощью Пастернака: «Я вздрагивал. Я загорался и гас…» Одной особе, с которой у него были довольно длительные отношения, признался, что «всё досталось другой», но она восприняла это за экскьюз. В «Двух Бродских» рассказывается об американке Джейн Нокс (впервые называю здесь ее полное имя), близкой с ИБ по Питеру, но здесь он сказал ей, что стал импотентом после операции на сердце. Опять отговорка? Терпеть не мог сексуально требовательных женщин. См. его мизогинистский очерк «После путешествия, или Посвящается позвоночнику», где именует свою постельную партнершу «моя шведская вещь по имени Ulla», «вонючий хорек» и признается, что «чуть было ей не врезал», но при отсутствии психологических мотивировок звучит, выражаясь его же словами, как полная лажа и вызывает недоумение. Это к тому, что литературный персонаж по имени «Бродский» есть результат внимательного вчитывания и вслушивания в стихи и высказывания ИБ и пристального вглядывания в его фигуру, а та дополняет, перекрывает, снижает, объясняет его поэзо-прозу. Иногда от обратного. Как эти образы стыкуются друг с другом? И должны ли они стыковаться? Не знаю.
Не знаю также, всегда ли это хорошо для художества. Оригинал, с которого списан ИБ, очевиден, но это скорее все-таки – уточним – прообраз, чем прототип. Одни факты даже для создания докуромана недостаточны. Страх и страсть, ревность и нежность, похоть и бессилие испытаны автором, а потом уже героем и в конце концов читателем, то есть понятны на сопереживательном уровне. В противном случае, если писать только с натуры, а не с себя, литературный персонаж мертворожден. Даже в случае докуромана – с фактами, конфискованными из самой что ни на есть реальности. Тавтология исключена: роман – не зеркало, литературный герой в той же мере равен автору, что и прототипу, несмотря на цитаты и компиляции.
Иными словами, литературный персонаж живет полноценной самостийной жизнью и не сводим к реальному человеку в штанах или без оных, а разве что сопоставим с ним, но на уровне читательских догадок либо – как в первых полных изданиях «Post mortem» – с помощью свода автокомментариев, вынесенных за пределы романного корпуса.
Цель этих автокомментов и состояла в анатомическом (по возможности) расчленении созданного образа – где документ, пусть и смещенный художественно (домысел), а где опять-таки художественная, но отсебятина, то есть, эвфемистически выражаясь, художественный вымысел. Собственно, вся эта отсебятина и выводит роман из линейных био в высший все-таки регистр художества, а ему присуще скорее искажать, чем воспроизводить реальность. Тем более в таком компилятивном жанре, как биография, пародией на которую и является означенный опус.
Скажем, Гертруда Стайн на фотках или она же в портрете Пикассо – кто из них ближе к реалу?
– Непохожа, – сказала художнику бабушка мирового модернизма.
– Будешь похожа, – ответил Пабло.
Что и произошло в скором времени – и по сю пору. Вот на что уповает автор этой юбилейной и итоговой книги о Бродском: что его портрет, написанный мною с натуры, будет похож на поэта не только больше, чем памятники ему, сработанные в бронзе, мраморе и слове, но и чем его собственный автопортрет в стихах и прозе. Можно ли ему верить? Даже в его лучших текстах? Не говоря про худшие. Точнее: насколько можно верить поэту? Что несомненно: есть дистанция между автором и автопортретом. Тем более словесный автопортрет: смесь покаяний, самооправданий и умолчаний. Вот именно, поэзия и правда. То есть правда и вымысел. Правда и ложь. Поэзия – и ложь.
Укоряю Бродского во лжи? Ни в коем разе. Он сам в ней признавался и оправдывал других и себя:
Замечательный, кстати сказать, стилист Герцен. Только врет очень много… Федор Михайлович Достоевский тоже был, между прочим, совершенно чудовищный лжец, царство ему небесное… Вообще-то автору так и следует вести себя. Тут я автора нисколько не обвиняю. Тут он всегда прав. И он даже не лжец. В тех условиях, в какие автор поставлен обществом, он может себе это позволить. Непонятно еще, почему он не крадет, не убивает…
Он же:
Это была почти ложь, но так оно выглядело красивее, а к тому времени я научился ценить ложь именно за это «почти», которое заостряет контуры правды: в самом деле, правда кончается там, где начинается ложь. Вот чему научился мальчик, и эта наука оказалась полезней алгебры.
На сюжет самомифологизации в автографе «Post mortem» была отдельная глава «Поэзия и ложь», в книге по ряду причин отсутствующая. Перевертыш названия книги Гёте, сама эта ампутированная глава – дополнение к ахматовскому «Какую биографию делают нашему рыжему!». Объект является одновременно субъектом и делает – точнее, доделывает – свою биографию сам: от демонстративного ухода из школы, из которой был изгнан за классическую неуспеваемость (а до этого остался на второй год из-за английского!), до, наоборот, изгнания из страны, из которой сам мечтал выбраться всеми правдами и неправдами, и что только не замышлял в этом направлении – от угона самолета до женитьбы на влюбленной в него по уши американке. Многие из этих сюжетов мелькают в этой книге, но сконцентрированные в одной главе выглядели бы телегой, компрой, а потому решено было с публикацией этой главы повременить. Тем более, опять-таки перефразируя Ахматову, если стихи растут из сора, не ведая стыда, то и сами поэты произрастают не на мавританских газончиках. Концепция опущенной главы: как художник попадает в сеть сотворенного о нем – при его участии – мифа; как независимый становится зависим, а зависеть от царя, зависеть от народа или зависеть от самого себя (позволим себе дополнить родоначальника) – не все ли нам равно…