Ознакомительная версия.
— Мы поедем ко мне? — сказала Софи, и Русинов заметил, что она нервничает.
«Она боится, что я попрошу отвезти меня домой, а потом прощусь и выйду из машины, — подумал он. — Ну а зачем я ей все-таки нужен?»
Русинов, конечно, подумал о любви. Но любовь была понятием слишком общим, нерасшифрованным. Конечно же Шанталь любила этого своего Олега, но почему, зачем, как… Русинову вдруг пришло в голову, что в любви Шанталь и Софи могут оказаться общие отправные точки, какие-то общие пружины, несмотря на все различие между этими двумя женщинами и различие (как он смел надеяться) между объектами их чувства.
По некотором размышлении Русинов пришел к мысли, что такой общей пружиной могла оказаться их незаполненность, отсутствие идеальной цели, которая обеим этим женщинам, при всем различии их уровня, могла бы казаться высокой и достойной. За спиной Русинова и даже за спиной Олега (суть которого была по причине его косноязычия скрыта от всех) этим женщинам из страны, изверившейся в своих идеалах, чудился другой мир — мир реальных катастроф и страданий, и вот их женская доброта обращалась к выходцам из этого мира в поисках настоящего дела, в поисках точки приложения доброты, в поисках настоящего подвига жизни.
Может, это идеальное женское стремление скрепляло странную семью Олега. Может, им объяснялась та стремительность и готовность, с какой Софи вторгалась сейчас в его жизнь, желая переложить на себя тяготы этой жизни и ее достижения.
— Можем поехать ко мне в мансарду, — сказал Русинов, наблюдая за ее лицом. — А хочешь — поедем к тебе.
— Ко мне, — сказала она с облегчением.
«Так ей надежнее», — подумал он и погладил ее пышные волосы, рассеянно поискал ее грудь в балахоне современного платья…
Они ехали домой через Булонский лес. Было довольно холодно после недавно прошедшего дождя, и Русинов содрогнулся, увидев на краю черного леса женщину в белых трусах-слипах и крошечной кофтенке, которая скорее обнажала, чем скрывала ее огромную грудь. Фары, «ситроена», выхватили из тьмы толстые некрасивые ляжки (небось, фиолетовые от холода, подумал Русинов). Чуть дальше он увидел еще двух женщин в трусах, а подле них машину, водитель которой беседовал с женщинами через окно. Еще дальше была вторая машина. Русинов видел, как из нее вылез мужчина и, озираясь, пошел за женщиной в кусты…
— В сущности, в современной Франции большое поле для героизма, — сказал Русинов. — Этот человек может опасаться в кустах ограбления, дурной болезни и полицейской облавы. А может — и всего вместе. Думаю, ради этого он и пошел во тьму, ибо трудно себе представить радости любви… даже простое удовольствие…
— Они такие страшные, эти женщины, — сказала Софи. Русинов посмотрел сбоку на ее тонкий профиль и подумал, что, скорей всего, она права, хотя нельзя сказать наверняка, потому что в этой полутьме видны только ляжки, да иногда еще голые груди, накачанные силиконом.
— Сказки Булонского леса… — сказал он. — Не к ночи будь рассказаны.
* * *
Дашевский вернулся из Цюриха. А может быть, из Мюнхена, Русинов не помнил толком, куда он ездил. Жена Дашевского Людка сказала об этом тем же скучным голосом, каким сообщала когда-то Русинову, что Ефимыч только что ввалился из Днепродзержинска. А может, Днепропетровска: Русинов уже и тогда не мог запомнить, куда ездил Дашевский по делам своей «Индустриальной газеты».
Лежа в мансарде, Русинов с самого утра думал о том, что надо идти на деловое свидание с Дашевским. Идти не хотелось, и Русинов был совершенно уверен, что делов не будет. Нет, конечно, Дашевский был деловой человек — он был деловой уже там. Он там состоял в правлении Домжура, в редколлегии контрпропагандистских буклетов по экономике, в совете по премиям, в ревизионной комиссии, в журналистском автоклубе… Какой-то навар он имел от всех этих никудышных яиц. Он осел в Париже недавно, по дорого куда-то (не в Израиль, конечно) и уже имел здесь большое количество должностей и занятий. Наверно, был и навар, потому что Людка получила возможность шататься по магазинам: иначе куда бы ей деться? Он даже печатал что-то свое, какое-то журналистское дерьмо, может, как раз то дерьмо, которое им здесь было нужно.
Не пойти на свидание, назначенное занятым Дашевским через Людку, было уже неудобно, и Русинов все же вышел из дому.
Он сидел за столиком в «Сип Бабилон» и смотрел на прохожих.
Он обжился за этим столиком и уже хотел заказать второе молоко (нет, лучше с гренадином, месье), потому что он твердо знал, что домжуровский пижон Дашевский, тем более при разности их нынешнего положения, никогда не позволит ему самому расплачиваться за молоко. Дашевский пришел и вырвал его из-за столика с криками: «Расплачивайся скорей! Пошли! Быстро! Тут есть китайский ресторанчик, но живо! Времени в обрез!»
Русинов вскочил (ах, пардон, месье, вот монета, нет, не надо с гренадином, месье, мы уходим, а что делать, ке фер?) и пошел, почти побежал за Дашевским, с трудом поспевая за ним.
В маленьком китайском ресторанчике в Латинском квартале Дашевский быстро и толково объяснился с китайцем по поводу пищи, а потом вдруг предался теплым воспоминаниям:
— Ты помнишь, когда только открыли Домжур на Суворовском. На стене — медный фрегатик. Мясо по-суворовски…
— На штыке? Штык молодец!
— Брось притворяться, ты же отлично помнишь. А поджарка, тыщу раз, наверное, ел, не люблю вот этого пижонства и снобизма, ты же любишь поесть, Сеня…
— Люблю. Впрочем, могу и не есть.
Этого говорить не следовало. Это убивало добрую готовность Дашевского прийти на помощь собрату. А если ты не собрат, если ты неизвестно кто — может, ты коммунист или ты монархист, черносотенец, фанатик-изувер от религии, тогда что же я сделаю для тебя и зачем, а? Если тебе не надо есть, не надо заработать, чтобы ням-ням, чтобы купить машину, чтобы снять квартиру в Париже, чтобы войти в компанию порядочных людей, думающих так же, как ты, и разделивших с тобою судьбу изгнанников, да, да, изгнанников, а не изгоев… Именно так мог подумать Дашевский и, наверно, уже подумал, во всяком случае, заколебался на мгновение, а возиться ли с ним, с этим поцом, который всегда был поцом, и в Москве тоже, в конце концов, человек должен знать, чего он хочет, иначе надо сидеть на месте и не морочить голову ОВИРу, властям, префектуре и людям здесь, которым в тысячу раз труднее приходится, чем людям там.
Русинов совсем не удивился, когда Дашевский вдруг начал говорить ворчливым и недовольным голосом, заранее возражая Русинову и опровергая наперед мысли, которых Русинов никогда не высказывал, а может, и никогда не имел.
— Вы, новые эмигранты, начинаете хаять эмиграцию, — сказал он, — потому что вы от нее ждете каких-то вещей, которых вообще даже в мире не существует. Ну да, конечно, здесь для нашего брата-литератора есть кое-какие, так сказать, льготы — ну, например, не посадят тебя за простой рассказ и даже за целый роман. А если возьмут печатать, не будут его уродовать на редколлегии и не заставят приделать такой конец, чтоб стало тошно, — это правда, но друг мой, друг мой… — Дашевский перегнулся через столик и даже поймал Русинова за ворот рубашки. — Если вы хотите, чтобы этот ваш рассказ был напечатан, и скоро, и не бесплатно, так нужно, чтобы этот рассказ был не просто лучше того, что они тут печатают (а они, честно сказать, много муры печатают, мой друг, такая лажа), — этот ваш рассказ должен быть в сто раз гениальней, и по коммерческой линии тоже. Ну а если этого нет, то может быть всякое другое, это как везде — какие у вас отношения в редакции, и, может, вы с главным на короткой ноге и, скажем, пьете вместе, а если вы не пьете…
— Я не пью, — покорно сказал Русинов.
— Да! Так вот, если вы не пьете, так, может, вы ему жопу лижете, а если сразу и то и другое — то совсем славно…
Довольный своим объяснением, а может, также и печальным видом Русинова (таки сбил с него спесь немного), Дашевский смягчился и сказал будто бы даже с удовлетворением:
— А справедливости, так ее нету здесь, мой друг, и нигде ее нет. С этого надо начинать…
При мысли о том, что он ищет у Дашевского справедливости (так оно все выходило), Русинову стало стыдно, и он обратился к пересоленным китайским разносолам.
— Я все посмотрю, перелистаю, что ты мне давал, в этом не сомневайся. — Дашевский дружески сжал его руку. — Что-нибудь выберем. Кто из нас не бывал в такой ситуации, я сам в пятьдесят втором году… Но только я же заранее знаю, что там у тебя… У тебя там, наверно, все русская грусть и критика гнусной российской действительности, тогда как читателю здешнему, в смысле нерусскому, ему нужно что — ему нужна другая, лучшая жизнь, за которую он мог бы уцепиться. И поэтому симпатии его на стороне новой русской жизни, которая, какая бы она ни была несовершенная, а все лучше своей несовершенной. Значит, выпускать можно для русских, по-русски, а как это в смысле финансовом? Никак. Так что вся эта критика…
Ознакомительная версия.