<1909>
«Это было старое озеро…»*
Это было старое озеро. Клинг-клянг – и он летит, точно зажжено солнцем зеркало.
Я переплыл залив Судака.
Я сел на дикого коня.
Я воскликнул: «России нет, не стало больше,
Ее раздел рассек, как Польшу».
И люди ужаснулись.
Я сказал, что сердце современного русского висит, как нетопырь, и люди раскаялись.
Я воскликнул: «О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи!»
Я сказал: «Долой Габсбургов! Узду Гогенцоллернам!»
Я писал орлиным пером; шелковое, золотое, оно вилось вокруг крупного стержня.
Я ходил на берегу прекрасного озера, в лаптях и голубой рубашке. Я был сам прекрасен.
Я имел старый медный кистень с круглыми шишками.
Я имел свирель из двух тростин и рожка отпиленного.
Я был снят с черепом в руке.
Я в Петровске видел морских змей.
Я на Урале перенес воду из Каспия в моря Карские.
Я сказал: «Вечен снег высокого Казбека, но мне милей свежая парча осеннего Урала».
На Гребенских горах я находил зубы ската и серебряные раковины вышиной в колесо фараоновой колесницы.
<1911>
«И тогда я славил государствокосых…»*
И тогда я славил государствокосых и государствооких. Ведь я люблю сидеть рядом и думать, что на мизинце не ноготь, похожий на римский щит, не ноготь утреннего неба, озаряемого облаками, но народ, правительство, печать <его> председателя, удивляющего других, что он просто живет и каждому подает руку и имеет удивительные носовые платки – чем он еще может обладать, председатель ногтя? Он, чарующий подданных белизной носового платка, глава страны на ногте мизинца, среди зеркал счастья…
Государстворукая, вы сидите и смотрите далеко на землю и у вас не ногти, как у всех смертных, а государства. И я касаюсь губами по очереди государств вместо ногтей, ногтей вместо государств и знаю, что я самый верноподданный из всех людей. Вот вы подняли взоры, и я вижу голубую р<е>чку, и взмахи весел, и плывущие по течению венки.
<1914>
13 танка
Чао плескала по слуху чашами из самого чистого звука, точно он вылетел из горлышка шелковой славки, выщебетанный ею, этим зрительным храмом облачно-каменной громады черного солнца, отчего и солнце <становится> светлее серо-серебристого оперения черноглазой птички.
Чао плескала мотыльками и бабочками – этими умными кражами у неба его красок заката, его тепла, огня и золы, выставленными на <крыльях>,– и даже продавала напиток мотыльков семьям подруг, толпе корявых и толстых, нежных и тонких ушей.
Чао порхала крыльями моря мотыльков – самых разных, каких мы видим от рождения до смерти, – по ушам людей и, как козочка, бродила копытцами одежд бабочки по траве изумленных взглядов.
Чао часто смотрит на открытое письмо с древним самураем в бронзе из чешуи: его высокомерные брови, падающие вниз на переносицу, как крылья морского орла, летящего с Фузиямы на рассвете солнца и озаряющего рыбаков, пустынный берег и сеть клекотом вершин.
– Я та же, какой была при Гайавате, и Ману, и Фу-си и я, верное зеркало, отбрасываю луч солнца под певучим углом в зеркала череп <ов>. И вот я снова черноглазое зеркало между солнцем и человеком на страже чистоты чисел. Я вижу сейчас глаз Гайаваты. Узнал ли ты меня, о человек?
– Звучобны звукотные дали, зой, зой, знарь: зов званного зира.
Из-за густых кустарников леса выходил с копной взъерошенных волос, как утесы Пьяного Бора, Вася Каменский и долго, испуганно не понимая, смотрел на нее. «Может быть, это звездочка лепечет?» Потом засмеялся, понял и начал щебетать, как славка черноголовая [аристократка сосновых вершин]. И они щебетали вместе, состязаясь в коленах, и Вася написал: «Песнияти, песниянно, окаянно, окаян».
Потом Вася долго ухмылялся, узнавая в загадочно расположенных хвое и мху> лицо товарища и говоря: «Так вот как!» – радуясь прекрасной радости.
– Так у меня глаз Гайаваты да славки? – повторил <Вася> – [И он спустился сейчас с облаков?] Долго он там скитался, бедняга! Небось, радуется во мне, как канарейка в клетке. Наверное, проголодался. Чем же он питался там – букашками и муравьями? Небось, голодный. Что ж, накормим Гайавату. Будем питаться зрелищем девушки. Ведь ты только подумай, это не шутка триста лет носиться по небу между бурями, и какие грозы бывали, прямо страх берет, едва подумаешь. Если он думал отдохнуть на какой-нибудь птице, то птицы отгоняли его и били клювом.
Так значит он прямо из тех собраний индейцев в красных и синих орлиных перьях, с высокими луками, собиравшихся у костра и, сев величаво, предлага<вших> трубку самому солнцу – потому что мудрецы знали, что если часть бывает меньше целого, то часто целое меньше части…
Чао разносила по ушам, то корявым, как старухи, то невинным, как девушки, <звуки> своего имени и позволяла пить немного влаги из моря мотыльков с голубыми крыльями и узором малиновых угольков. Кража бабочкой вечернего заката, <она давала> испить сладкой влаги, освежающей уста смертного.
<1915>
«Неговольцы неч<и>тава…»*
Неговольцы неч<и>тава, вычитава и общие беговол<ы>; в<е>рославные дела, виды на всеобщее нежево и нежное дружево – в память тех, кто не живы.
Века единожизния и единословия отворили ворота: показ кровавых ран.
Устав железных застав.
Остава царей в стране трупов.
Остав остова боевого на поле.
Всеустый язык правее, оправды и сверхправды, всегорлый ор рави:
– Не надо правды!
– Дай правду!
Самовлюбленные верославли смерти в чугунном панцыре. Войногробатые храмы на шурупах в облаке, море и суше. С<и>рославль зимней вьюги, где в длинных песнях блестят чезори детей. Объяренный, ощеренный латерик народа. Летучие братерики морецких людей.
Мировой хатерик в огне, в дыму. Люд местерика. Общий ратерик и грозный детерик ополчения лет войны.
Сыпняк, чума, цынга, трупноокий, тленноумный дочерик безвдохновенных земель.
Добыча сверхправа. Погоня за мировой соистин<ой>, за сочумным трудом, за соцелью и общим сочалом всех племен, всех <к>ровей, поиск мирового ровесника, выиск угодного труду строя.
Совера изнеможи полей севера в Советы; сообеты бороться!
Влада худесников и неимеев, бедесников трудоты.
Неимен<ы> всех длин, соединяйтесь!
Неумен<ы>, имейте рост умства и думственной жизни, умственного духа; голоса нератяев и стон нелатяев.
Рев нехотяев быть нератаями и нелатаями.
Нежелаи подданства и законов. Нидеи надеи. Яроволы были и старикот. Недобровцы милодес молодес. Отрицанцы. Проницанцы в будесного миры (гордые будесники). Понищанцы камней воен<ных> лет, обнищанцы войны. Безочесные лики, безотчесные сированцы. Самогнанцы в даль, в чужбу; плачевенцы, плакахари, вопилы о гибнущей родине, испуганной мировой корью, – мы мировая корь.
Хатославль песен певучего слога.
Старомилы, шкурники баромилы<х> год<ов>, брюхомолы, пузомолы, брюховеры, мозговеры, особая порода самобожеств, смежни<ки> зарею главной.
Грозные раскаты ночезорь нищеправия, жезл ничимеев, возгорда нищеты, голытьбы, голяков, власть мировой нищеты. Низвера, низлом и надлом имеев. Первое явление изумеев.
Учет богов земного шара. Тяга мировая в зарод займ.
Выгол земли. Огол зверя. Обнага зла. Ничумен<ы>, ничтворы, ничлюбы. Учет хотежей люда. Неясный ходеж в надобу дорог. Накупля<и> выгод. Скупы, соторги. Морев<а>лы и маловеры. Рыдеж столетий.
Суедумцы о прошлом. Сквозят лицарни вырода голубой крови других веков. Зарода вещей иности. Вот воля к внеблуд<у>, вне<к>утежу, поиск основных сутежей.
Мировой жутех перед колом войны воткнуть в почву лет мира.
Верхизна времен. Равизна и ровизна гривизны времени как воля и как мировая вера, первый выпыт тайноч<а>тия, поиск меромесла.
Натуга силы, потуги; натугам дикого лука времени мы, люди, – выпугаи мировой глупости, попугаи сосел – <противопоставляем> поиск милого негочисла, строгого мерочисла. Всходы силоук и милоук и основ мирочисла. Поля для мирописи, утесы числокаменных капищ, дикие хребты числа, что бродил<о> по вашим вершинам.
Слияние племенин. Закат племенщиков.
Небесный шароватень, дозором катясь по круговатню, оденется людским мохом (как ком глины), солью безгосударственн<ого> человечеств<а>. Это будет мир людавы. Летютни его окружат прекрасным запахом цветка земного шара, чтобы его приблизила к ноздрям Дева Вселенной.
Это будет мир сомиренцев. Сомира.