* * *
Я питомец киевского ветра,
Младший из компании ребят,
Что теперь на сотни километров
В одиночку под землёй лежат.
Никогда ни в чём я не был лживым
Ни во сне, ни даже наяву.
Говорю вам, что ребята живы,
Потому что я ещё живу.
Ведь меня пока не износило —
Пусть наш век практичен и суров —
И, как в нашем детстве, ходит в жилах
С южным солнцем смешанная кровь.
Та, что бушевала в людном сквере,
Где, забыв о бомбах и беде,
Немцами расстрелянный Гальперин
Мне читал стихи о тамаде.
Под обстрелом в придорожной лунке
Залегли бойцы за грудой шпал.
Там в последний раз поднялся Люмкис,
И блеснул очками, и упал.
И сказать по правде, я не знаю,
Где, когда, в какой из страшных битв,
Над Смоленском или над Бреслау
Шура Коваленко с неба сбит.
За спиной года и километры,
Но, как прежде — с головы до пят
Я питомец киевского ветра,
Младший из компании ребят.
1946
Нам портит каждый удачный шаг
Внутренних слов месть…
Раз говоришь, что пропала душа,
Значит, она есть.
Мы оба уходим в тревожное «прочь!»
Путь наш — по небесам.
Никто никому не придёт помочь,
Каждый бредёт сам.
И нам не надо судьбы иной,
Не изменить ничего,
И то, что у каждого за спиной,
Давит его одного.
И нам, конечно, дружить нельзя.
Каждый из нас таков,
Но мы замечательные друзья —
Каторжники стихов.
Мы можем лишь на расстоянье дружить
Дружбой больших планет,
А если и мы не имеем души —
Тогда её вовсе нет.
1944
Нас отпускали с разных предприятий
И почитали для себя же счастьем.
Подхватывали райвоенкоматы
И прогоняли воинские части.
К хорошим строчкам строчки подбирая
И занимаясь в жизни только ими,
Вполне возможно, были мы лентяи,
Но сволочами — всё-таки другие.
1944
Шли да шли. И шли, казалось, годы.
Шли, забыв, что ночью можно спать.
Матерились, не найдя подводы,
На которой можно отступать.
Шли да шли дорогой непривычной,
Вымощенной топотом солдат,
Да срывали безнадёжно вишни, —
Всё равно тем вишням пропадать.
Да тащили за собой орудья
По грязи и кручам, вверх и вниз.
Русские, всегда земные люди,
Без загробной веры в коммунизм.
Шли да шли, чтоб отдохнуть и драться,
Отстоять себя — страну и жизнь…
И ещё за то, чтоб — лет чрез двадцать
Вновь поверить в этот коммунизм.
1942
Кто-то что-то говорит,
Где купить и как продать.
А солдат сидит и спит,
Потому что он солдат.
Потому что на вино
Денег нету у него.
Ну а больше всё равно
Он не купит ничего.
Только штатской жизни ширь
Всё ж касается его…
Он вернётся в этот мир
Или сгинет за него.
1944
Кем только я не был!
И всё между прочим,
И всё утопало в каких-то химерах…
Я был фрезеровщиком, чернорабочим,
Я был контролёром
на точных размерах.
Но кем бы я ни был,
я был как калека.
И где б ни ступал я
шагами своими,
Меня называли улыбчато:
«Швейка»,
Так, словно бы «Швейк» — это женское имя.
Кем только я ни был…
Но дело не в этом,
А в том,
что не мог превратиться в кого-то.
И где б я ни был,
оставался поэтом
На горе своим
современным работам.
Пока я мотался,
и мне было плохо,
И вяз на простуженном
ноющем слове,
Товарищи шли
по великой эпохе,
Свои биографии
делая кровью.
Я тоже не видел
ни счастья,
ни блага.
Родная моя!
Ведь по мне это видно…
Но вот
у тебя на груди —
«За отвагу»,
И мне как мальчишке
становится стыдно.
1945
В этой комнате, в которой мы с тобой,
Чёрный вечер превратился в голубой.
А на лестнице, где мы с тобой стоим,
Оседает на карнизах светлый дым.
Почему ты лишь набросила пальто?
Если б ты его надела, было б что?
Что-то было бы не так… Но почему?
Это вещи, недоступные уму.
Лучше я приду к тебе опять.
Будем снова мы на лестнице стоять.
Чёрный вечер снова станет голубым.
И осядет на карнизах светлый дым.
1947
Когда, что нужно, сказано в начале,
А нового пока не написать,
Оно приходит — мужество молчанья,
Велит слова на ветер не бросать.
Мы отдыха не просим, а напротив —
Нам стоит крови каждый перерыв…
И у поэта вечно где-то бродит
Пока что неосознанный мотив.
И если он звучит немного тише,
Не взял за горло и не бросил в дрожь,
Не тронь пера. Ведь если ты напишешь —
Напишешь дрянь, и сам её порвёшь.
Как дразнится бессилием сознанье,
И тяжело смотреть в глаза друзьям…
Нет! Это вправду мужество — молчанье
В те дни, когда ещё сказать нельзя.
1945
Война не вошла ещё в быт в эти числа.
Скрипели платформы в далёкую тьму.
И каждый беженец был как призрак —
В угольной копоти и в дыму.
Движение в безвесть…
Дороги капризны…
Дороги — гнетут…
Но стоят вечера,
И манят, и манят намёками жизни,
Что брошена нами
всего лишь вчера.
Ещё не смело моих детских мечтаний
Дыханьем войны
с духотой поездов…
Я жадно читал в расписаньях
названья
Далёких, курортных, морских городов.
И жадно завидовал артбригаде,
Когда, подвезя её,
встал тяжело
Рядом
на станции в Павлограде
Встречный воинский эшелон.
Я помню порыв
восхищённой веры,
Когда подошли
к другим и ко мне
с поезда
сдержанные офицеры
И стали расспрашивать нас о войне.
Давно это было.
В чаду это было…
Но сцену запомнил я
как наизусть.
Тогда я в них видел
одну только силу.
Теперь вспоминаю
их скрытую грусть.
Но я ведь не знал,
как огромно лихо,
Которое пало
на плечи нам,
И как это страшно —
неразбериха,
Когда ты в неё
попадаешь сам.
Я верил, что близко уже
до развязки.
Я верил…
А ждали всех этих людей
Горечь трагедии в Первомайске,
Разгром… Окружение…
Гибель друзей.
Мне век не забыть этой душной дороги,
Солдат запылённых,
что едут на юг…
И вечно мне видеть,
как, грустный и строгий,
У нашей платформы
стоит политрук.
И снова всплывает
седое от пыли
С глазами внимательными лицо…
Он веровал в Правду.
И знал её силу.
И верить в неё
научил бойцов.
А когда его полк
под огнём метался
И руки вверх
поднимал в дыму,
Я знаю:
ни в чём он
не поколебался.
Но очень больно
было ему.
Да, очень…
Давно позади эти беды
И мир на земле
воцарился давно,
Но ту его боль
даже счастью Победы
Во мне до сих пор
перекрыть не дано.
Ведь в злой безысходности
давнего боя,
В руках,
поднимавшихся вверх тяжело,
Вся боль нашей веры,
вся суть нашей боли —
Всё то, что вело нас.
И что довело.
1947–2007