38
Зимой в своей гримерной в час полночный
сидела Либидель, отсоблазняв,
ни часиков набедренных не сняв,
ни будды-кошки — брошки напупочной.
Между грудей согревшись, в полумраке
сердечко-медальон горит красней,
соски ее в блестящем черном лаке —
два зеркальца для культовых огней.
Давненько не мурлыкает тигрица,
судьба в засаде ждет ее, как тать,
ей предстоит со злоязычьем биться,
отступников немилостью карать.
Еще красива жрица, это ясно,
но дни придут — всему свои пределы,—
и бикинильник явит не соблазны,
а лишь пороки вянущего тела.
Уже от взглядов жрица укрывает
последние к святилищу подходы,
бирюльки из Ксиномбры украшают
все то, что привели в негодность годы.
А богомольцы между тем глазасты,
иной тайком нет-нет да усомнится.
Теперь при отправленье культа часто
простаивает лоно главной жрицы.
Расческу Либидель, дрожа, берет,
и будда-кошка будто жжет живот.
Но может быть, объем груди завидный
и бедер красота — ее оплот —
помогут продержаться ей хоть год,
теперь, когда по всем приметам видно,
что осень поджидает у ворот?
Одета в дамастин и бархаталь,
конфетка Йаль чуть-чуть в сторонке ждет.
Она юна, ей времени не жаль.
Однажды в звездопад, в свой лучший год,
старуху Либидель заменит Йаль.
Однажды утром в гупта-кабинете,
кривыми Йендера поглощена,
открытье совершила Изагель,
которого никто не ожидал.
На крик ее я кинулся к столу,
где только что она свое открытье
в устойчивую форму облекла
и, радостно крича, прижала к сердцу
живую трепыхавшуюся мысль,
нежданное дитя своей любви —
любви к Великому Закону Чисел.
Я осмотрел дитя, найдя его
математически-жизнеспособным,
как все, что создавала Изагель —
вернейшая из слуг в усадьбе чисел.
Открой она такое в долах Дорис,
и если б долы Дорис были местом,
где может мирно жить художник чисел —
перекроило бы ее открытье
все гупта-матрицы и все ученье.
Но здесь гиперболический закон
приговорил нас к вечному паденью,
и этому открытью суждено
остаться отвлеченной теоремой,
блестяще сформулированной, но
приговоренной падать вместе с нами
все дальше, к Лире,— и потом исчезнуть.
Сидели мы и думали: как много
могло бы дать внезапное открытье,
когда б не заточение в пространстве,
когда бы не паденье в пустоту.
И грустно было нам, но и тогда
мы не могли не радоваться мысли,
а радость чистой мысли будет с нами,
пока мы пребываем в бытие.
Но Изагель порой глотала слезы,
подумав о загадочном пространстве,
где сущее обречено паденью,
где суждено отгадчице загадок
с разгаданной загадкой падать вместе.
Рассказ матроса
Переселенье в Тундру-3 шло девять лет.
Из Гонда выселяли десять лет.
Я на восьмом голдондере ходил,
переселяли мы не только гондов —
кантонцев, бенаресцев и т. п.
Мы взяли на борт за пять лет работы
три миллиона потрясенных душ.
Такого навидались — страшно вспомнить.
А про отлеты уж не говорю —
одно сплошное душераздиранье
И скрежет был зубовный, и рыданья,
и тут же — бодрый марш космокурсантов.
Когда очередная группа гондов
подходит к психосанпропускникам,
чтобы покинуть грех Земли и срам,
в последний миг иной назад рванется,
да ведь идешь с потоком, а не сам,
поток несется к шлюзам, а уж тут
бывалые вояки с Марса ждут.
Контроль. Взгляд нелюдей. И все, прощай.
Острят солдаты: «В добрый час, езжай
из города святого прямо в рай».
А людям не до шуточек — сейчас
проверят вашу личность — это раз,
два — ваша психоперфокарта тут,
три — в дешифратор карточку введут,
негоден гонд — в голдондер не возьмут.
Одни взмывают в небо, в направленье
планеты Тундр — там рай, оздоровленье,
других манит болотная планета.
А что их ждет — так в этом нет секрета.
Всех помещают в шахты. С человеком
обходятся, как с вещью. Помаленьку
всех сортируют и развозят
в Особнячки Иголы.
Уму непостижимая жестокость;
ее и описать-то невозможно:
специалисты-палачи, всегда на страже
у кранов, у контактов, у замков,
глазки, чтоб службе смерти было видно
нутро Особнячков.
Мигнет снаружи световой сигнал —
служитель смерти сатанинским глазом
Особнячок окинет, наблюдая,
как узник борется
с камнями стен.
***
Бараки расползались год от года
по Тундре-2, где с Нобби мы весной
мечтали побродить среди природы
нерадиоактивной и живой.
Растут там только черные тюльпаны -
сей гордый вид к морозам приобвык, —
да Петел криком доказует рьяно,
как штат природы здешней невелик.
Трагически-голодный, всеми чтимый,
изведал Петел бед неисчислимо.
Еще там есть арктическая ива —
тверда, как сталь, черна, искривлена, —
японцы бы нашли ее красивой.
Листва ее в готовку негодна.
Полей холодных дар, стальную сдобу
переварить способен только Петел
с тройным желудком в дополненье к зобу.
Когда бы Петел больше лопать мог,
он этим посадил бы под замок
последний шанс людей на выживанье:
тогда бы Петел уничтожил сразу
свою и нашу кормовую базу.
И трапезы петушии у нас
рождали смех и содроганье враз.
А Нобби эту землю полюбила
и привязалась к тундре всей душой.
В природе изобилье очень мило,
а здесь дается жизнь такой ценой!
Пайковая кладовка тундр пуста,
но есть душа у каждого куста.
К весне поближе Петел голосил,
и к маленькому солнцу ошалело
ивняк тянулся из последних сил.
Бродила Нобби по лугам и пела.
Послав на Землю черный листик ивы,
писала: это лист из рощи духа,
здесь ветер по лугам души гуляет
и сердце тихим счастьем наполняет.
Лихое было время: Гонд, спаленный
фотонотурбом, превратился в газ,
приют бегущих из долины Дорис
исчез, спиралью огненной кружась.
Ну, тут, конечно, всякий согласится,
что воздух Тундры-2 куда свежей,
а Петел обернется Синей Птицей,
хотя похож он на мешок костей.
Блаженство Нобби оценили мы,
когда у нас настало царство тьмы.
И как она сумела — просто чудо —
найти такие россыпи в пустыне,
на шарике, где так немного видов
живых существ — раз-два, да и обчелся.
Среди бараков ходит Нобби, смотрит.
Лютеют люди. Злобною толпой,
голодные как волки, за жратвой
они несутся: Петел им желанен,
хотя худой и жесткий марсианин
отнюдь не схож с провизией земной.
Она на все свое имела мненье,
считала, что не стоит осужденья
беглец, который в тундру удирал,
кого барак в два счета забывал.
И эта жизнь без всякой лакировки
казалась нам игрой кривых зеркал,
повинных в непомерной утрировке.
На взгляд же узника, который знал,
что зеркала правдиво говорят,
она страшней казалась во сто крат.
Мне любо вспоминать о человеке,
который не был никогда ленив
на состраданье людям и на жертву
(слова, давно снесенные в архив).
Когда алтарь обшарпан, окровавлен,
все думают: он божеством оставлен.
Последний раз была весна в природе,
но умерла природа в ту весну:
ворвался в Ринд с нагорья жаркий ветер
и грохотом наполнил всю страну.
Взорвалось солнце, молнии ширяли.
Еще вопили люди: «Sombra! Sombra!»[15]
Ослепшие, безумные, они
бросались к богу, жаждая прохлады,
не ведая, что бог и сам в огне
и что растерзанное вещество
карает древним пламенем Ксиномбру.
***
Зажаты исполинскими тисками,
мы в лютую годину угодили,
в поток сплошных напастей и свирепства.
Еще пытались люди устоять
за счет каких-то внутренних богатств,
да разве с исполином совладаешь?
В судьбу когда-то верили и в рок.
Но вера потеряла всякий смысл:
все драмы, судьбы все в одно слились.
Безбурный, неуклонный, всех увлек
повального бессилия поток.
Всех низвело до клеток государство,
а требовало в дань душевный лад.
Что всякий лад оно само сломало —
то государству было невдогад.
И люди, отправляясь в Тундру-2,
не знали вовсе за собой вины,
но знали: исполин неумолим,
поборы исполинские страшны,
а будущая участь их тяжка
там, в пасти цезисского рудника,
и знали о вращающемся замке,
отколь и недра рудника видны,
и Анталекс — столица той земли.
Ее землей возмездья нарекли.
***
В те годы царство божие предстало
обителью и вправду неземной,
и возносилось в небеса немало
телес, не обзаведшихся душой.
Из долов Ринда орды всякой швали
в голдондеры рвались, утратив стыд.
Мы силою порядок охраняли
от все топтавших буйловых копыт.
А скромники в сторонку отступали,
а скромникам любезны тишь да гладь.
Преуспевали буйволы, и скоро
всеобщая настала благодать:
смутясь перед разнузданным хамьем,
повымирали скромники тишком.
Высокоробких и глубокоскромных,
их Ринд родимый гамма-облучал,
они на небо тоже возносились,
не попадая вовсе к Миме в зал.
Все так и было, я тому свидетель.
Я тридцать лет порхал туда-сюда
от шарика Земли до плешки Тундры,
а это не проходит без следа.
Когда глядишь по сторонам дороги,
так многое сумеешь уяснить.
Я делал ставку на малышку Нобби —
не будь ее, не стоило бы жить.
Для доходяг она стирала, шила,
жалела всех, забывши о себе.
Вот почему я описал, мой милый,
самаритянку Нобию тебе.