«А есть еще такая версия…»
А есть еще такая версия, —
что лучше уж — ходить по лезвию
в обнимку с Нинкой и Егоркою —
пить беспробудно с ними горькую,
чем возлежать на самомнении
и ждать, — когда пропустят в гении…
А есть еще такая басенка, —
что не напрасно с Нинкой квасим мы,
что нам за это поведение
на небе будет — снисхождение,
а то и вовсе — премиальные…
Раз уж такие гениальные.
1969–1991
«Я двигаюсь, чужой и некрасивый…»
Я двигаюсь, чужой и некрасивый,
с ноздрей моих спадают слезы-капли.
Я таю на глазах, ночной и сивый,
но все еще дышу и мыслю как бы.
Среди брюнетов нет мне в мире места.
И девушки меня не любят вовсе,
хоть где-то среди них моя невеста,
которой от рожденья — семью восемь.
Я двигаюсь торжественно и хмуро,
исследую карманы куцей куртки…
Когда-нибудь придет ко мне культура
и выметет из комнаты окурки.
1965–1991
«Все жиже кровь моя. Все гуще…»
Все жиже кровь моя. Все гуще —
у жирнобедренных владык.
Мой флаг беспечности приспущен:
недорасцвел — уже поник.
Под небом фыркают машины,
как стая загнанных собак.
Ножные сплющились пружины
упругих мышц. Костяк обмяк.
В толпе зевак — жена и дети.
Они меня не узнают.
И выход только в пистолете,
но мне его не выдают.
Все жиже время. Явь жестока.
Надежды юности — мертвы.
…Глядит Всевидящее Око
равно на всех — из синевы.
1960–1991
«Стану я, как гриб морской…»
Стану я, как гриб морской, —
сморщенный и кисловатый.
Ты придешь ко мне с тоской
в пальтеце, подбитом ватой,
У тебя ли нелады
с грозным мужем — злым и южным.
Чистым спиртом без воды
мы его помянем дружно.
Тяжела ты, как земля,
не снести тебя, родная.
Глянь в окошко: вот — поля,
вот причесочка лесная…
Там — асфальт, а тут — уют:
канделябры, «Антидюринг».
А за стенкой — водку пьют,
пьют, как будто перед бурей!
1960
«У человека голова и руки…»
У человека голова и руки,
он производит формулы и звуки.
Он строит башни, протыкает небо.
А мне бы, граждане… приткнуться — где бы?
В пустом троллейбусе, как спичка в коробке,
сквозь ночь, как белая монетка в кулаке,
я пробираюсь в глубь своей мечты —
туда, где на диване зябнешь ты.
1969
Я не советую бежать,
хоть наш кораблик тонет.
Пусть нам с тобою рожь не жать,
останься, радость, в доме.
Пусть я порою, как метель,
шуршащая в кварталах,
играя роль, теряю цель, —
останься, хоть устала.
В ночное выгляни окно —
там, на скамье бульварной
я все смотрю свое кино,
глотая свет фонарный…
1969–1991
«Говорят, я деградировал…»
Говорят, я деградировал —
обомлел мой серый мозг…
Кто же вам сие радировал?
Что за сволочь? — вот вопрос.
Говорят, я спился начисто,
десять жен переменил.
…Не в цифири суть, а в качестве,
коли столько душ пленил!
Говорят… А я устал уже
(ухо тоже устает).
Десять жен давно уж замужем,
но тринадцатая — ждет!
Вот сидит она тихонечко,
гладит солнышко рукой…
Ничего еще не кончено,
даже — песня за рекой!
1970
Ступа радио толчет
хилые идейки.
В ухо песенка течет —
холоднее змейки.
Тит пропел, Федот поет.
Взялся Карп за дело.
… Песня уху отдает
собственное тело.
Уху, озеру, холму
хмурому — под ноги…
А затем — в лесную тьму
прогоняет соки.
А потом и соловьем
вечер весь потела!
Мы сегодня водку пьем, —
грудь заиндевела.
Нам с тоской — не по пути,
пьем, как волчья стая!
Может, к вечеру в груди
песенка оттает…
1969
Какие там «Новые годы»?
Веселье заткни, шпингалет…
Есть праздник Любви, есть — Свободы,
а праздника Старости — нет.
Мороз барабанит по стенам
и скулам — бомбит бомбовоз!
Пожалуй, подспудные гены —
и те ощущают мороз.
Бутылка шампанского шпокнет,
и снова в висках тишина…
Как будто в окопе глубоком,
сижу я в бокале вина.
Какие там Новые Годы, —
заботы, запреты, завал…
А друг выдавал анекдоты,
и я его — в лоб целовал.
31 декабря 1969
Когда я Нюшу полюбил,
а полюбил ее не сразу,
я по утрам кагорец пил,
а не какую-то заразу.
Когда я Нюшу целовал —
и в рот, и в око, и в сопатку,
я тот кагорец наливал
в себя, как в рюмочку-лампадку.
Как хорошо, что я затих,
так удивительно, что бьется,
что бьется сердце на двоих,
как это где-то там поется.
1960
«Лежит раздавленная кошка…»
Лежит раздавленная кошка,
ее мне жалко, но… немножко.
Лежит кургузый пиджачок,
а в нем — душистый мужичок.
Сорвало с крыши лист железа.
Кулак не пукнет из обреза.
Ползут к себе, издалека,
две половинки червяка.
Попал автобус под трамвай,
грузин сказал печально: «Вай!»
Лежит расплющенная ложка,
лежит, растоптана, дорожка,
лежит заводик — хвост трубой!
А я хочу лежать с тобой.
1964–1991
— «Здравствуй. Я тебя не видел
восемнадцать лет».
Глянул я — чуть глаз не вытек:
— «Ты ли это, — дед?!»
— «Я-то, я. Но скоро сорок
и тебе и мне.»
Я ему: — «Послушай, Жора,
может, выпьем?»
— «Не!
Ни граммульки, ни полкапли
вот уж десять лет.»
И протягивает грабли,
говоря: — «Привет.»
Скоро сорок. Скоро двести.
Скоро — миллион!
А когда-то пели вместе
песни. Я и он.
1969
«Сижу, потому что стоять не могу…»
Сижу, потому что стоять не могу.
Я выпить желаю. Разрушить тоску.
Как вдруг — прилетел под окно голубок
и сразу нагадил. А я — занемог.
А я, оскорбленно взирая на мир,
отнес голубка в коммунальный сортир,
в котором чугунный стоит унитаз,
с тех пор как лишили Романовых — нас.
1961–1991
«Как это серенькое небо…»
Как это серенькое небо
вчера грустило и рыдало!
Как будто я в объятьях склепа —
на дне кирпичного квартала.
О, мне, как человеку почвы,
как человеку агрегатов,
казалось все это нарочным
и несколько витиеватым.
Я очень пиво обожаю,
его отрыжку роковую.
Проблему я не столь решаю,
а сколь, — решив ее, — ликую.
Но в сердце чаще — ватно, утло,
по мелочам да и по сути…
Какое серенькое утро,
какие втоптанные люди.
1961–1991
«Рассвет сквозь иглы сосен…»
Рассвет сквозь иглы сосен.
Туман съедает снег.
Весна, а в сердце осень.
И деревянный смех.
Идем. Куда? Не знаю.
Ведут. Молчит конвой.
Россия, мать родная
с патлатой головой.
Явь источает запах,
тоску — не аромат.
Плывет, как дым, на Запад
великорусский мат.
1992
До чего же дико
на пустом шоссе.
Дождик. В сердце тихо.
И поля — в овсе.
Где я жил до этих
моросящих дней?
Где я пил? В буфете.
И не с ним, а — с ней!
…Горбится автобус,
производит шум.
Надо только, чтобы
не сдавался ум.
Надо непременно
шевелить мозгой.
А не то — коленом —
и под зад ногой!
1967