1967
«Мать моя меня рожала туго»…
«Мать моя меня рожала туго», —
это мной услышано от друга.
Видимо, что так оно и было:
ржала и лягалась, как кобыла!
Не всегда оно бывает быстро, —
ведь кого на свет решила выслать:
не инструктора райкома, где там!
тунеядца, алкаша, поэта.
Потому и туго появлялся,
что весь мир тому сопротивлялся.
Торговали б водкой в животе, —
он бы и сейчас сидел в гнезде.
1963
«Вот вы ругаетесь, хватив из ложки супа…»
Вот вы ругаетесь, хватив из ложки супа
кипящего, хоть и не дали дуба.
Выплевывая кожу изо рта,
вы мыслите, святая простота:
«Как больно жить, как жизни тяжек труд!»
Но жизнь пройдет, вам рюмочку нальют,
и вы простите — Родине, жене, —
что жили как бы по уши в говне.
Зато теперь — в желудке — летний сад!
Еще одну! И — нет пути назад…
А вы ругаетесь, как нищий на помойке,
как мужики, что вышли из попойки,
как член Це-Ка, что вышел из дворца…
Ах, где ты, радость, радость без конца?
1969
«Не верю, что нас разлюбили…»
Не верю, что нас разлюбили.
Лет двадцать мы горькую пили.
Потом, озираясь смятенно,
тихонько полезли на стену.
Вконец освинело умишко.
Пришло бы из детства письмишко.
Хотя бы — единая строчка, —
три радужных слова и точка,
примерно, таких очертаний:
«Вернитесь, довольно скитаний».
1968
«Из черепа великого поэта…»
Из черепа великого поэта
я пил вино, скучая при свечах.
И терпкое, как смерть, кощунство это
ласкало кровь! И пенилось в очах.
И не было со мною в этот вечер
ни суеты, ни слез минувших лет.
Текли стихи, и оплывали свечи,
и гениальность излучала свет.
1978
«Она на нем, прокисшем, виснет…»
Она на нем, прокисшем, виснет,
хотя и сознает, что он — не то…
Так на пожаре, вместо жизни
порой спасают… старое пальто.
1970
Вот он связан, кусается,
в жилах пенится злость!
Посмотри-ка, красавица,
что с любимым стряслось.
В лимузине катал тебя,
мед стекал по усам.
Мог он беды отталкивать
без помощников, сам.
Жил поющий — не ноющий,
знал и этак, и так,
а теперь, как беспомощный,
подорвавшийся танк.
На графинчике с корочкой
занесло — и в кювет!
«Ну и пусть себе корчится!»
прозвучало в ответ.
«Помоги ему… кончится», —
снизошла ее мать.
А красавица морщится:
«Толку — ногти ломать!»
1970
«А в декабре все не было зимы…»
А в декабре все не было зимы.
И на асфальте белые окурки
за пять шагов разглядывали мы…
Отягощали ватные тужурки
сердца и плечи молодых людей.
И с отвращением воды касались чайки.
И вместо снега — высевки дождей
собак и горьких пьяниц помечали.
Все остальное пряталось: в дома,
под зонтики, под крыши лимузинов,
под крылышко унылое ума,
под стеклышко кафе иль магазина.
А я — среди собак и забулдыг —
не прятался, поскольку боль постиг.
1960–1984
Стала рожа шире тела,
шире задницы… Ну, что ж.
«Потолстел!» — гнусавит Стелла.
«Пополнел!» — гундосит Жорж.
— Да, братишки, — отвечаю, —
что поделать — разнесло.
Может, в Африку отчалить,
сбросить парочку кило?
Может, петельку накинуть?
Может, в водочке сгореть?
В брюхо ножик сунуть-вынуть,
чтобы, значит, похудеть?
Вот какое, братцы, дело, —
не влезаю в макинтош…
Извините, тетя Стелла,
не судите, дядя Жорж.
1969
«Стол из елового обрубка…»
Стол из елового обрубка.
Прозрачны рюмки-пузыри.
В моих зубах для форса — трубка,
в ней полыхает жар зари!
Качает музыка сознанье,
шипят в сосудах спирт и кровь.
Помоевидное лобзанье
пророчит чистую любовь.
Ложусь на черные простынки
и реагирую на твой
неженский лоб в тоске косынки,
на свой хотимец нулевой…
1965
«В электрическом поезде…»
В электрическом поезде
мы сидели вдвоем.
Что ты, золотко, роешься
в чемодане моем?
Я не пьян, паразитка ты,
я ужасно не пьян.
Шоколадною плиткою
сладок мой чемодан.
В неотправленном поезде,
угодившем в тупик,
я, раздетый до пояса,
в твою тайну проник.
У тебя зубы черные,
хищный ежится рот.
Слышу: вышла в уборную,
ткань газетную рвет.
Ах, репейник меж рельсами,
ах, бурьян между ног…
Я любил тебя весело,
как, по-моему, мог.
Дура, дура, не ценишь ты
моей лютой тоски.
В чемодане — не денежки,
в чемодане — стишки.
В чемодане бумажечки,
не в чернилах — в крови.
Моя злая фуражечка
набекрень — до брови!
Я нахмурился здорово,
ненавижу тупиц.
Связь тончайшая порвана
двух сомнительных лиц.
В неотправленном поезде
день и ночь — от и до.
Может, Богу помолимся?
Друг за друга? А — что?!
1965–1991
«Я тебя увидел в ветхом шелке…»
Я тебя увидел в ветхом шелке,
постаревшую, почти — другую…
Черный хлеб горбатился в кошелке,
глаз бутылки полыхал, ликуя!
Лик твой был совсем уже неженским
непогоды лик, травы в снегу,
лик тоски вселенско-деревенской,
лик луча, согнутого в дугу.
… Подойти? Испорченные руки —
приласкать? Кошелку поднести?
Но — очнулся! Все вы, бабы, суки.
Пусто в сердце. Холодно в груди.
1961–1983
Домик больничный,
бел персонаж.
Рублик наличный,
рублик, да — наш!
Дай твою руку.
Съешь поцелуй.
Чуешь разлуку?
Семечки клюй.
В сумке оплечной
фляжка вина…
Сумрак сердечный,
сгинь, сатана!
1968
«Божьих пташек непонятный лепет…»
Божьих пташек непонятный лепет.
Клетка жизни. Семечки любви.
Нет, с небес, как овдовевший лебедь,
я не кинусь камнем — не зови…
До свиданья, старые калоши,
мне обидно, если вы — насквозь,
если вы, отяжелев под ношей,
иногда затопаете врозь.
Неизбежно звонкие долины
прорастут железною травой.
Пито всё, помимо гуталина:
от тоски и до воды живой.
Все постыло, даже то, что мило.
До свиданья, рожицы страниц!
Не вино мне сердце истомило, —
лепет непонятный божьих птиц.
1961
«Пляшет пьяница на углу…»
Пляшет пьяница на углу,
а мороз ему — пьет скулу.
Пальцы черные бьет трясца.
Пляшет пьяница — нет лица.
А прохожие мчат в мечты:
съесть цыпленка, лизнуть звезды…
Как живую боль, как копилку слез,
огибает пьяницу скорый пес!
Пес летит сквозь день, как весны стрела.
Пляшет пьяница, не найдет угла.
… Этот старый сон я смотрю в себе,
будто слышу звон по лихой судьбе.
1961
«Конкретно я любил Любашу…»
Конкретно я любил Любашу,
абстрактно я любил Анюту.
Я иногда любимых спрашивал:
а с кем я спать сегодня буду?
Любаша скидывала кофточку,
ложилась плотно, как в могилу.
Анюта сбрасывала крылышки…
Анюты не существовало.
1960
«Вокруг избы — толпа бродячих сосен…»
Вокруг избы — толпа бродячих сосен:
вот этой, вроде, не было вчера,
а та была моложе на пять вёсен,
на третьей — горб, там, где была дыра.
Смотрю в окно из жалкого жилища.
Куда меня под старость занесло?
Затем пою: «Он счастия не ищет,
ему бы только — тихо и тепло…»
Чужие бродят шорохи по дому,
чужая стены пропитала вонь.
И только печь желанна и знакома:
в ней тот же Бог, в ней тот же дух — Огонь.
1992