Пространство ночи озарит на миг,
Но время пролетает быстротечно,
И нам ли, мимолетным, спорить с ним.
* * *
Лодки на каналах,
Воздуха слюда.
Сердце доконала
Черная вода.
Сердце замирает
Словно не мое.
Сердце улетает,
Как в небытие.
Пусть усну, исчезну
В вихре февраля.
Разрывают бездны —
Небо и Земля.
Ветры с дождями съели снега.
Стала размытой округа.
Ищет вода, где есть берега,
Далекие друг от друга.
Хмарью дорожной пахнет вокруг,
Даже цвет неба жестокий.
Только ручьи все бегут и бегут
К берегу речки глубокой.
Вообще-то ее звали Ефросинией. Однако в деревне живут по своим законам: хорошо, если только имя переиначат, а могут и кличку обидную дать. И будешь носить, куда денешься.
Ефросиния была женщина необидчивая: Хрузочка так Хрузочка. Маленькая, сухонькая, тихая и незаметная, она сорок лет отработала в полеводческой бригаде совхоза «Любовский». Никто никогда не слышал от нее бранного слова; ни с кем она не ссорилась и никому ни в чем не перечила. Когда же пришло время уходить на пенсию и директор совхоза на общем собрании, перед вручением ей медали «Ветеран труда», сказал, что на таких, как она, «…. тягловых лошадях вся Россия держится», удивилась искренне, не поверила, что говорят о ней. Расплакалась и долго не могла успокоиться, а справившись с волнением и растерянностью, в пояс поклонилась односельчанам.
В ту пору я, двадцати лет от роду, после окончания автошколы, шоферил в совхозе: доярок возил на ГАЗ-51. Машинешка досталась мне изрядно потрепанная (молодым новую технику не доверяли), но относился я к ней с почтением, поскольку была она мне почти ровесницей, если не старше меня. Рабочий день мой начинался в четыре утра, а заканчивался ближе к полуночи. Первую половину смены я лихо гонял на своем газике по деревенским окрестностям, а вторую, как правило, проводил под ним, исправно исполняя роль лечащего врача. Надо признаться, что доктором был неважным, и потому машина моя постоянно хворала, а сам я походил на чушку: лицо, одежда – вечно в мазуте.
Случалось, в перерывах между дойками посылал меня управляющий то на ток, то на (зерносклад, а то и в поле. Однажды на посевной я и познакомился с Хрузочкой.
Привез я как-то обед для трактористов и сеяльщиков. Выбрал уютное местечко у кромки поля под старой раскидистой березой, взобрался на кузов – сижу поджидаю тружеников. Начало мая. Дни стояли жаркие, безветренные. Пылища за тракторами такая, что света Божьего не видать. Стоят бедные женщины на подножках сеялок: подсыпают зерно из мешков в приемники, да подачу семян регулируют. Грохот, лязг, тряска ужасная! Поработай-ка денек в таких условиях! Ни спецодежды на них, ни респираторов, только дурацкие очки – неизвестно кем и для чего придуманные, да головы платками обмотаны – вся защита.
Вот она, советская действительность! И вспомнилась мне тогда Паша Ангелина – глупая баба, хоть и героиня. Женщины наши и без того всю самую трудную работу выполняют, а тут она и ей подобные со своими подвигами. Ладно, война – этому можно оправдание найти – впяливать больше некому, а сейчас ведь мирное время, семидесятые годы! В какой стране увидишь женщину с лопатой на укладке асфальта или на бетонном заводе, а уж про сельское хозяйство и говорить нечего. Мужики российские от физического труда увиливают всячески: на женские плечи все тяжелое и грязное переложить норовят. Может быть, впервые тогда у меня, молодого парня, зародились негодующие мысли и претензии к власти: странно, несправедливо получается – женщины работают наравне с мужчинами, во многих случаях – больше и лучше, а получают меньше.
Заметили наконец-то. Подогнали сцепки поближе к машине, заглушили трактора. Мужики приняли от меня канистру с водой, и минут пятнадцать сеяльщицы тщательно отмывались от грязи и пыли. Никто не обращал на меня внимания и особой радости от предстоящего обеда никто не испытывал – устали. Я помалкивал. Разливал из походных термосов горячие щи, накладывал в алюминиевые миски гречневую кашу. Завершив нехитрый поварской ритуал, улегся под березой на молодую траву, задремал.
– А я тебя знаю…
Я открыл глаза. Рядом, опершись на руку, сидела Хрузочка. Светлое открытое лицо, усеянное мелкими бороздками морщин возле глаз и в уголках губ; лоб на удивление чист. Она улыбалась и казалась моложе. С трудом верилось, что этой женщине далеко за шестьдесят.
– Я вас тоже знаю, – сказал я, – в том году я вам соломы привозил. Помните?
– Как же не помнить, помню. Спасибо, милок, ты ведь и денег с меня не взял, не как некоторые. Добро долго помнится.
Я чувствовал, что она хотела что-то сказать еще, и не ошибся.
– Просьба у меня имеется… только ты не смейся, хорошо?
– Хорошо, – согласился я, зная, что не смогу ей отказать, о чем бы она ни попросила.
Я предполагал все что угодно: привести дрова из леса, свозить на рынок воскресным утром или еще что-то в этом роде. С такими просьбами старики обращались ко мне часто и, при наличии свободного времени, я им помогал.
– Я ведь, милок, на все ваши концерты в клуб хожу: ни одного не пропустила. Очень мне нравится, как ты на баяне играешь – душевно. Да ты не красней: что можешь, то можешь…
Мне польстили ее слова, но я никак не предполагал, что мое участие в художественной самодеятельности может быть как-то связано с ее просьбой.
– Чую, помирать пора, – продолжала Хрузочка готовить меня к главному. – Горевать по мне некому: одна-одинешенька живу. На гроб я с горем пополам скопила, на этот случай я спокойна. Жаль только, на оркестр денег не хватит, а умереть хочу с музыкой, – сказала она мечтательно, словно и не о кончине своей говорила, а о чем-то заветном, благостном, отвлеченном.
– Да что вы, тетя Фрося, – перебил я женщину, – вам еще жить да жить! И лицом вы молоды и двигаетесь на зависть молодым. Я вот понаблюдал, как вы с сеялкой управляетесь. не каждый за вами успеет.
– Спасибо, Слава, только предчувствие меня никогда прежде не подводило. Умру, недолго осталось.
Она впервые назвала меня по имени, и я за этим обычным обращением уловил что-то далекое, забытое, материнское. Мне стало неуютно от сказанных мною слов, хотя готов дать язык на отсечение – никак Хрузочка не походила внешне, по крайней мере, на человека, у порога которого стоит смерть. Женщина, разумеется, не могла разгадать смысл моих размышлений.
– Ты бы пришел, сынок, на мои похороны с баяном и сыграл бы что-нибудь веселое…
Я опешил. Не поверил собственным ушам. Вот уж просьба так просьба! Должно быть, я выглядел идиотом или слишком растерянно, поэтому Хрузочка поспешила мне на выручку:
– Ты не сразу приходи, а опосля: когда меня зароют, когда крест в землю воткнут и все разойдутся. Не откажи. Чего тебе стоит: сыграй…
Я не знал, что думать и что ответить. Похоже, старая из ума выжила: не просьба, а прихоть – дурь, прямо скажем! Представить только: на кладбище – с баяном! И все же, глядя в ее серьезные глаза, я согласился:
– Будь, по-вашему: приду сыграю.
– Не обманешь?
– Постараюсь…
– Нет, ты пообещай.
– Обещаю, – сказал я серьезно. – Только вы, тетя Фрося, не торопитесь на тот свет.
Может, месяц минул, может, два с того памятного дня. За это время мы встречались еще несколько раз, но к разговору о ее похоронах не возвращались. Правда, я, завидя Хрузочку, постоянно вспоминал о ее необычной просьбе и думал: то ли пошутила старая, то ли серьезно на своих похоронах баян услышать вознамерилась.
Подоспел июнь. Только-только начался сенокос. Тепло, солнечно.
В это чудное время и прибралась Хрузочка.
«Не ко времени…» – сказал народ.
А смерть всегда не ко времени. Ей не прикажешь: она, непутевая, в подчинении ни у кого не ходит, даже советскую власть не признает.
Схоронили Хрузочку более чем скромно. Народу на кладбище пришло мало: соседи да мужики-пьяницы, нанятые на рытье могилки.
Памятуя о данном слове, я не находил себе места. С одной стороны, невелик грех – ну сыграю, руки не отвалятся, Бог простит, а с другой, увидит кто – на смех поднимут. Поколебался некоторое время и принял решение. Будь что будет.
Собираясь на вечернюю дойку, прихватил с собой баян. Выгрузил пустые молочные бидоны и сказал дояркам, что отлучусь ненадолго. Приехал на кладбище. Нашел свежую могилку Хрузочки, присел на лавочку у соседней могилы, задумался: «Что играть?» Она просила что-нибудь веселое. Что? Я помнил наизусть небольшую часть из сороковой симфонии Моцарта. Может, ее сыграть? Нет, надо что-то русское, понятное и родное, не обязательно веселое. Пожалуй, для данного случая грустная мелодия лучше подойдет.
Я положил руки на кнопки, тихонько растянул меха. Взял случайный аккорд, мелодия нашлась сама, и полилась – плавная, торжественная и грустная: «Ой, ты степь широкая, степь раздольная…»