Ознакомительная версия.
Дознавшись, что Русинов был еврей, человек с гордостью перечислил членов секты, которые, по его догадкам, были евреи, хотя называли себя шведами, американцами, англичанами. Еще процентов сорок, по его сведениям, были армяне, хотя называли себя американцами и ливанцами. Сам плотный человек был армянин с двойным подданством — советским и тунисским. Звали его Вартан. Он не мог выбраться в Кузьминки, где жила его семья, не ехал в Тунис, где ждали его дом и лавка, потому что дела фирмы «Духовное небо» задержали его в Париже. Он объяснил, что фирма обслуживала секту, а секта — фирму. Фирма продавала индийские благовония, секта распространяла слово правды. После урока, чтений, бдений и вегетарианского ужина, приготовленного индусом-поваром, Вартан повел Русинова в общагу фирмы и здесь познакомил его со своим братом, великим кришноведом-эрудитом.
— Насчет армян не слушайте его, это все чепуха, — сказал брат.
Вартан скептически улыбался, слушая прекраснодушные суждения брата, — ему было ясно, что армянин — это армянин, а еврей — это еврей.
— Наше временное воплощение не так уж существенно, — сказал брат-эрудит. — Воплощение это преходяще и краткодневно. Да и что она означает, точка земного шара, в которой ты родился?
Брат приехал из Америки. Оставив непонятного голуболицего Кришну, Русинов и брат с удовольствием толковали об американской литературе, о «старой» и новой родине, о цветаевской рябине. Брат Вартана презирал потуги Фолкнера и Уайлдера, это натужное цепляние за точку поверхности, за приверженность месту и традиции. Ему были смешны национальные украшения Беллоу и Маламуда.
Вартан снисходительно слушал их разговоры. Он был реалист из Кузьминок, очень точно знавший, что следует покупать в магазине «Тати» по соседству с фирмой на бульваре Барбес-Рошешуар. В то же время он был исступленный мистик, которому долгое половое воздержание и вегетарианская пища все чаще давали возможность трансцендентного видения. Воздержание не вдохновляло Русинова. Вегетарианская пища его не отпугивала. Перебирая в памяти пишущих вегетарианцев, он наткнулся на абсурдного старика Шоу и затосковал о шашлычном запахе бухарского Ляби-Хауза.
Возвращаясь в мансарду, Русинов вспоминал мальчиков и девочек из «Харе Кришны». Они выглядели истощенными, но были довольны жизнью. Те, что носили оранжевые хитоны, блюли целибат. Обладатели белых хитонов жили с детьми и женами, но сексом занимались редко, исключительно с благородной целью продолжения рода. Они улыбались друг другу и ели фрукты. В своем загородном ашраме они дышали воздухом, танцевали, заклиная бога Кришну, а в промежутке между молениями производили духи для фирмы Вартанова брата.
Итак, это был коллектив. В одиночку петь свое «Харе, Харе» им было, наверное, скучно. Они собрались, чтобы петь и работать в коллективе… Русинов с наслаждением подумал о своей пустой мансарде и Олеговой книжной полке…
Утром Олег поймал Русинова на лестнице и повел его на завтрак. Завтракать с Олегом было занятие малополезное, так как Олег с утра ничего не ел. Он пил виски или пиво. С другой стороны, такой завтрак не таил в себе и особой опасности, ибо Русинов знал наперед все, что скажет Олег. Это было как послание из далекого прошлого — студийный коридор, перекур на съемках, завтрак в гостинице с кодлой из съемочной группы. Олег уже поймал спозаранку свой легкий кайф, через пелену которого до него доходили слова Русинова, энергичные жесты Шанталь, звонки в дверь.
— Я больше никуда не спешу, — сказал Олег. — Я хочу дожить вот так, не спеша.
Он был моложе Русинова. Он вовсе не собирался умирать. Просто он нашел свой легкий кайф равнодушия ко всему, что происходит вокруг. В сущности, Париж мало что изменил в его жизни — лишь упорядочил его алкогольную эйфорию, ввел ее в разумные европейские рамки, лишил русского надрыва.
Глядя на Шанталь, Русинов думал о Софи. Она уже, вероятно, вернулась. В сущности, ему уже пора выйти из подполья. Она была так добра к нему, так нежна, за что же лишать ее удовольствия. У нее нет никакой вины ни перед ним, ни перед человечеством. Ее левый энтузиазм слегка занудлив, но, если сегодня вечером отвести ее на молебствия «Харе Кришны», она станет поклонницей Кришны. Может только в первые дни она будет еще сбиваться на молитве: «Мао-Кришна, Мао-Кришна, Кришна, Кришна, Мао, Мао…» Однако товарищи из дружного коллектива «Харе Кришны» поправят ее, и она забудет светлое имя кровавого председателя…
Надо ей позвонить… Мысль о том, что каждый разговор из дома стоит здесь тридцать сантимов, усложняла для Русинова и без того щепетильную здешнюю жизнь. Он решил попросту двинуться в центр и поискать ее на работе, в туристическом агентстве возле эспланады Инвалидов.
Она была на месте. Ему стало стыдно, нет, скорее, все же неловко, когда он увидел, как она рада ему. Она торопливо рассказывала что-то о путешествии, об атцеках, о мальтеках, о тамошней непонятной жизни, совсем непохожей на нашу. Об их нищете, да, нищете и проникновении американского капитала. Она произнесла это, впрочем, без уверенности, на всякий случай, да он и не ждал от нее никаких выводов — бедная девочка летает по свету, видит непонятную, такую далекую от нее жизнь — спасибо, есть хоть еще эти слова, эти пригодные на все случае жизни формулы, которые помогают ей защититься от непонятности и бессвязности впечатлений — нищета, проникновение капитала…
Вошел ее шеф и неожиданно предложил Русинову работу — ездить с тургруппами, путешествовать, чуть-чуть переводить, чуть-чуть улаживать дела, чуть-чуть зарабатывать при этом, конечно…
Русинов сказал, что он подумает, а она была рада, что у него будет такая работа, рядом с ней, привязанная к Парижу…
Обедали у нее дома, а потом Русинов повел ее на молитвенный вечер в «Харе Кришну» и там, наблюдая, как она танцует, робко подпевая: «Харе Кришна, Харе Рама», — он вдруг сказал, неожиданно для самого себя: «Опиум для народа. Проникновение капитала…»
И тут же пожалел о своих словах, увидев на ее глазах слезы, тут же раскаялся, гладил ее спину весь молебен, а потом даже повел ее в кино (очень дорого, недопустимая роскошь в этом городе, страшное мотовство).
Назавтра он снова без цели бродил по городу, по излюбленным своим эмигрантским кварталам, за Рошешуаром и в Бельвиле… Проходил по темным коридорам, где черные лица сливаются с мраком, забирался во дворы и перенаселенные шанхаи, а потом вдруг на одной из убогих, обшарпанных дверей увидел дощечку с именем — «Размик Хачатрян». Так звали старшину со склада ПФС, еще во времена солдатской службы Русинова. Может быть, это он и есть, тот самый Размик, вернувшийся с эчмиадзинских задворков в парижские трущобы. Войти вот так и сказать: «Размик, ахпер-джан, бареф!» И окажется — не он. Нет, нет, куда лучше выйти на бульвар, сесть на скамейку и проиграть все не спеша — и эту встречу, и то, что было в Армении, в армии, в юности, он ведь тогда женился на ростовской беленькой шлюшке, тот Размик, а она пошла однажды искупаться в городском бассейне (подумать только, жена эчмиадзинского армянина пошла купаться — в купальнике, в бюстгальтере и трусах, конечно, но все равно, голая под трусами и бюстгальтером, о, позор, о шлюха, — развод!). Кстати, чем она занимается здесь, твоя жена, Размик, тутошний Размик с Барбес — может, и правда стоит на бульваре Клиши, бренчит ключами на Сен-Дени и рю Блондель, пособляет мужу поддерживать уровень?
Русинов увидел в тот день много странных вещей. Впервые в жизни он увидел настоящую биржу, биржевых маклеров, которые орут, как сумасшедшие, и поднимают пальцы, и звонят куда-то, и машут руками. Он видел в здании биржи мемориальную доску биржевых маклеров, павших в годы войны с оружием (или чем-то еще) в руках (такая же точно стоит на «Мосфильме», и в Доме журналистов, и в московском ЦДЛ). Он видел испанку-нищенку, индуса-музыканта и красивую таитянку. Он стоял добрый час на станции метро «Одеон», зачарованный музыкой, долетавшей из длинных сортирно-крысиных переходов. В одном играла флейта, а в другом скрипка, весело-печальная музыка, глубоко под землей… Иногда вместе с музыкой до него доносился шорох атлантической волны, и звук этот сливался с плеском весла, долетавшим с верхневолжского озера Пено.
Потом он пошел встречать Софи, но, чтобы не прийти слишком рано, прошагал пешком много нарядных и чопорных улиц. На Сент-Оноре он снова увидел за темным стеклом современного офиса прелестную юную француженку. Она скучала у счетной машинки и смотрела на него через стекло. Пленница за темным стеклом. Русинов подумал, что она мечтает о конце рабочего дня, о конце года, об отпуске. Это о ней писали на стенах в метро пачкуны-анархисты: «Работа — рабство».
В шесть ноль-ноль маленькая рабыня Софи выскочила из агентства, закончив дневной труд и готовая снова повиноваться. Она ждала, чтоб он приказал ей одеться или раздеться, чтоб он повел ее куда-нибудь, чтоб он указал ей путь, защитил от капитализма и бездетности.
Ознакомительная версия.